RUS-SKY (Русское Небо)


Вадим Кожинов

РОССИЯ. Век XX

Книга первая (1901 — 1939)

<<< ОГЛАВЛЕНИЕ


чАСТЬ вТОРАЯ
1917 – 1939

Глава шестая
ЧТО ЖЕ В ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ ПРОИЗОШЛО В 1917 ГОДУ?

На этот вопрос за восемьдесят с лишним лет были даны самые различные, даже прямо противоположные ответы, и сегодня они более или менее знакомы внимательным читателям. Но остается почти не известной либо преподносится в крайне искаженном виде точка зрения «черносотенцев», их ответ на этот нелегкий вопрос.

Выше не раз было показано, что «черносотенцы», не ослепленные иллюзорной идеей прогресса, задолго до 1917 года ясно предвидели действительные плоды победы Революции, далеко превосходя в этом отношении каких-либо иных идеологов (так, член Главного совета Союза русского народа П. Ф. Булацель провидчески — хотя и тщетно — взывал в 1916 году к либералам: «Вы готовите могилу себе и миллионам ни в чем не повинных граждан»). Естественно предположить, что и непосредственно в 1917-м и последующих годах «черносотенцы» глубже и яснее, чем кто-либо, понимали происходящее, и потому их суждения имеют первостепенное значение.

Начать уместно с того, что сегодня явно господствует мнение о большевистском перевороте 25 октября (7 ноября) 1917 года как о роковом акте уничтожения Русского государства, который в свою очередь привел к многообразным тяжелейшим последствиям, начиная с распада страны. Но это заведомая неправда, хотя о ней вещали и вещают многие влиятельные идеологи. Гибель Русского государства стала необратимым фактом уже 2 (15) марта 1917 года, когда был опубликован так называемый приказ № 1. Он исходил от Центрального исполнительного комитета (ЦИК) Петроградского — по существу Всероссийского — совета рабочих и солдатских депутатов, где большевики до сентября 1917 года ни в коей мере не играли руководящей роли; непосредственным составителем «приказа» был секретарь ЦИК, знаменитый тогда адвокат Н. Д. Соколов (1870-1928), сделавший еще в 1900-х годах блистательную карьеру на многочисленных политических процессах, где он главным образом защищал всяческих террористов. Соколов выступал как «внефракционный социал-демократ».

Приказ № 1, обращенный к армии, требовал, в частности, «немедленно выбрать комитеты из выборных представителей (торопливое составление текста привело к назойливому повтору: «выбрать... из выборных». — В.К.) от нижних чинов... Всякого рода оружие... должно находиться в распоряжении... комитетов и ни в коем случае не выдаваться офицерам... Солдаты ни в чем не могут быть умалены в тех правах, коими пользуются все граждане...» [ 129 ] и т.д.

Если вдуматься в эти категорические фразы, станет ясно, что дело шло о полнейшем уничтожении созданной в течение столетий армии — станового хребта государства; одно уже демагогическое положение о том, что «свобода» солдата не может быть ограничена «ни в чем», означало ликвидацию самого института армии. Не следует забывать к тому же, что приказ отдавался в условиях грандиозной мировой войны, и под ружьем в России было около одиннадцати миллионов человек; кстати. последний военный министр Временного правительства А. И. Верховский свидетельствовал, что приказ № 1 был отпечатан «в девяти миллионах экземпляров»! [ 130 ]

Для лучшего понимания ситуации следует обрисовать обстоятельства появления приказа. 2 марта Соколов явился с его текстом — который уже был опубликован в утреннем выпуске «Известий Петроградского совета», перед только что образованным Временным правительством. Один из его членов, В. Н. Львов, рассказал об этом в своем мемуаре, опубликованном вскоре же, в 1918 году: «...быстрыми шагами к нашему столу подходит Н. Д. Соколов и просит нас познакомиться с содержанием принесенной им бумаги... Это был знаменитый приказ номер первый... После его прочтения Гучков (военный министр. — В.К.) немедленно заявил, что приказ... немыслим, и вышел из комнаты. Милюков (министр иностранных дел. — В.К.) стал убеждать Соколова в совершенной невозможности опубликования этого приказа (он не знал, что газету с его текстом уже начали распространять. — В.К.)... Наконец и Милюков в изнеможении встал и отошел от стола... я (то есть В. Н. Львов, обер-прокурор Синода. — В.К.) вскочил со стула и со свойственной мне горячностью закричал Соколову, что эта бумага, принесенная им, есть преступление перед родиной... Керенский (тогда — министр юстиции, с 5 мая — военный министр, а с 8 июля — глава правительства. — В.К.) подбежал ко мне и закричал: «Владимир Николаевич, молчите, молчите!», затем схватил Соколова за руку, увел его быстро в Другую комнату и запер за собой дверь...» [ 131 ]

А став 5 мая военным министром, Керенский всего через четыре дня издал свой «Приказ по армии и флоту», очень близкий по содержанию к Соколовскому; его стали называть «декларацией прав солдата». Впоследствии генерал А. И. Деникин писал, что «эта «декларация прав»... окончательно подорвала все устои армии» [ 132 ]. Впрочем, еще 16 июля 1917 года, выступая в присутствии Керенского (тогда уже премьера), Деникин не без дерзости заявил: «Когда повторяют на каждом шагу (это, кстати, характерно и для наших дней. — В.К.), что причиной развала армии послужили большевики, я протестую. Это неверно. Армию развалили другие...» Не считая, по-видимому, «тактичным» прямо назвать имена виновников, генерал сказал далее: «Развалило армию военное законодательство последних месяцев» (цит. изд., с. 114); присутствующие ясно понимали, что «военными законодателями» были Соколов и сам Керенский (кстати, в литературе есть неправильные сведения, что Деникин будто бы все же назвал тогда имя Керенского).

Но нельзя не сказать, что «прозрение» Деникина фатально запоздало. Ведь согласился же он 5 апреля (то есть через месяц с лишним после опубликования приказа № 1) стать начальником штаба Верховного главнокомандующего, а 31 мая (то есть вслед за появлением «декларации прав солдата») — главнокомандующим Западным фронтом. Лишь 27 августа генерал порвал с Керенским, но армии к тому времени уже, в сущности, не было...

Необходимо вглядеться в фигуру Соколова. Ныне о нем знают немногие. Характерно, что в изданном в 1993 году биографическом словаре «Политические деятели России. 1917» статьи о Соколове нет, — хотя там представлено более 300 лиц, сыгравших ту или иную роль в 1917 году (большинство из них с этой точки зрения значительно уступают Соколову). Впрочем, ив 1917 году его властное воздействие на ход событий казалось не вполне объяснимым. Так, автор созданного по горячим следам и наиболее подробного рассказа о 1917 годе (и сам активнейший деятель того времени) Н. Н. Суханов-Гиммер явно удивлялся, как он писал, «везде бывавшему и все знающему Н. Д. Соколову, одному из главных работников первого периода революции» [ 133 ]. Лишь гораздо позднее стало известно, что Соколов, как и Керенский, был одним из руководителей российского масонства тех лет, членом его немногочисленного «Верховного совета» (Суханов, кстати сказать, тоже принадлежал к масонству, но занимал в нем гораздо более низкую ступень). Нельзя не отметить также, что Соколов в свое время положил начало политической карьере Керенского (тот был одиннадцатью годами моложе), устроив ему в 1906 году приглашение на громкий процесс над прибалтийскими террористами, после которого этот тогда безвестный адвокат в одночасье стал знаменитостью.

Выдвигая приказ № 1, Соколов, разумеется, не предвидел, что его детище менее чем через четыре месяца в буквальном смысле ударит по его собственной голове. В июне Соколов возглавил делегацию ЦИК на фронт: «В ответ на убеждение не нарушать дисциплины солдаты набросились на делегацию и зверски избили ее», — рассказывал тот же Суханов; Соколова отправили в больницу, где он «лежал... не приходя в сознание несколько дней... Долго, долго, месяца три после этого, он носил белую повязку — «чалму» — на голове» (там же, т. 2, с. 309).

Между прочим, на это событие откликнулся поэт Александр Блок. 29 мая он встречался с Соколовым и написал о нем: «...остервенелый Н. Д. Соколов, по слухам, автор приказа № 1» [ 134 ], а 24 июня — пожалуй, не без иронии — отметил: «В газетах: «темные солдаты» побили Н. Д. Соколова» (там же, т. 7. с. 269). Позже, 23 июля. Блок делает запись о допросе в «Чрезвычайной следственной комиссии» при Временном правительстве виднейшего «черносотенца» Н. Е. Маркова: «Против Маркова... сидит Соколов с завязанной головой... лает вопросы... Марков очень злится...» [ 135 ]

Соколов, как мы видим, был необычайно энергичен, а круг его деятельности — исключительно широк. И таких людей в российском масонстве того времени было достаточно много. Вообще, говоря о Февральском перевороте и дальнейшем ходе событий, никак невозможно обойтись без «масонской темы». Эта тема особенно важна потому, что о масонстве еще до 1917 года немало писали и говорили «черносотенцы»; в этом, как и во многом другом, выразилось их превосходство над любыми тогдашними идеологами, которые «не замечали» никаких признаков существования масонства в России или даже решительно оспаривали суждения на этот счет «черносотенцев», более того — высмеивали их.

Только значительно позднее, уже в эмиграции, стали появляться материалы о российском масонстве — скупые признания его деятелей и наблюдения близко стоявших к ним лиц; впоследствии, в 1960-1980-х годах, на их основе был написан ряд работ эмигрантских и зарубежных историков. В СССР эта тема до 1970-х годов, в сущности, не изучалась (хотя еще в 1930 году были опубликованы весьма многозначительные — пусть и предельно лаконичные — высказывания хорошо информированного В. Д. Бонч-Бруевича).

Рассказать об изучении российского масонства XX века необходимо, между прочим, и потому, что многие сегодня знают о нем, но знания эти обычно крайне расплывчаты или просто ложны, представляя собой смесь вырванных из общей картины фактов и досужих вымыслов. А между тем за последние два десятилетия это масонство изучалось достаточно успешно и вполне объективно.

Первой работой, в которой был всерьез поставлен вопрос об этом масонстве, явилась книга Н. Н. Яковлева «I августа 1914», изданная в 1974 году. В ней, в частности, цитировалось признание видного масона, кадетского депутата Думы, а затем комиссара Временного правительства в Одессе Л. А. Велихова: «В 4-й Государственной думе (избрана в 1912 году. — В.К.) я вступил в так называемое масонское объединение, куда входили представители от левых прогрессистов (Ефремов), левых кадетов (Некрасов, Волков, Степанов), трудовиков (Керенский), с.-д. меньшевиков (Чхеидзе, Скобелев) и которое ставило своей целью блок всех оппозиционных партий Думы для свержения самодержавия» (указ. изд., с. 234).

И к настоящему времени неопровержимо доказано, что российское масонство XX века, начавшее свою историю еще в 1906 году, явилось решающей силой Февраля прежде всего именно потому, что в нем слились воедино влиятельные деятели различных партий и движений, выступавших на политической сцене более или менее разрозненно. Скрепленные клятвой перед своим и одновременно высокоразвитым западноевропейским масонством (о чем еще пойдет речь), эти очень разные, подчас, казалось бы, совершенно несовместимые деятели — от октябристов до меньшевиков, — стали дисциплинированно и целеустремленно осуществлять единую задачу. В результате был создан своего рода мощный кулак, разрушивший государство и армию.

Наиболее плодотворно исследовал российское масонство XX века историк В. И. Старцев, который вместе с тем является одним из лучших исследователей событий 1917 года в целом. В ряде его работ, первая из которых вышла в свет в 1978 году, аргументирование раскрыта истинная роль масонства. Содержательны и страницы, посвященные российскому масонству XX века в книге Л. П. Замойского (см. библиографию в примечаниях) [ 136 ].

Позднее, в 1986 году, в Нью-Йорке была издана книга эмигрантки Н. Н. Берберовой «Люди и ложи. Русские масоны XX столетия», опиравшаяся, в частности, и на исследования В. И. Старцева (Н. Н. Берберова сама сказала об этом на 265-й-266 стр. своей книги — не называя, правда, имени В. И. Старцева, чтобы не «компрометировать» его). С другой стороны, в этой книге широко использованы, в сущности, недоступные тогда русским историкам западные архивы и различные материалы эмигрантов. Но надо прямо сказать, что многие положения книги Н. Н. Берберовой основаны на не имеющих действительной достоверности записках и слухах, и вполне надежные сведения перемешаны с по меньшей мере сомнительными (о некоторых из них еще будет сказано).

Работы В. И. Старцева, как и книга Н. Н. Яковлева, с самого момента их появления и вплоть до последнего времени подвергались очень резким нападкам; историков обвиняли главным образом в том, что они воскрешают «черносотенный миф» о масонах (особенно усердствовал «академик И. И. Минц»). Между тем историки с непреложными фактами в руках доказали (вольно или невольно), что «черносотенцы» были безусловно правы, говоря о существовании деятельнейшего масонства в России и об его огромном влиянии на события, хотя при всем при том В. И. Старцев — и вполне понятно, почему он это делал, — не раз «отмежевывался» от проклятых «черносотенцев».

Нельзя, правда, не оговорить, что в «черносотенных» сочинениях о масонстве очень много неверных и даже фантастических моментов. Однако ведь в те времена масоны были самым тщательным образом законспирированы; российская политическая полиция, которой еще П. А. Столыпин дал указание расследовать деятельность масонства, не смогла добыть о нем никаких существенных сведений. Поэтому странно было бы ожидать от «черносотенцев» точной и непротиворечивой информации о масонах. По-настоящему значителен уже сам по себе тот факт, что «черносотенцы» осознавали присутствие и мощное влияние масонства в России.

Решающая его роль в Феврале обнаружилась со всей очевидностью, когда — уже в наше время — было точно выяснено, что из 11 членов Временного правительства первого состава 9 (кроме А. И. Гучкова и П. Н. Милюкова) были масонами. В общей же сложности на постах министров побывало за почти восемь месяцев существования Временного правительства 29 человек, и 23 из них принадлежали к масонству!

Ничуть не менее важен и тот факт, что в тогдашней «второй власти» — ЦИК Петроградского Совета — масонами являлись все три члена президиума — А. Ф. Керенский, М. И. Скобелев и Н. С. Чхеидзе — и два из четырех членов Секретариата, К. А. Гвоздев и уже известный нам Н. Д. Соколов (двое других секретарей Совета — К. С. Гриневич-Шехтер и Г. Г. Панков — не играли первостепенной роли). Поэтому так называемое двоевластие после Февраля было весьма относительным, в сущности, даже показным: и в правительстве, и в Совете заправляли люди «одной команды»...

Представляет особенный интерес тот факт, что трое из шести членов Временного правительства, которые не принадлежали к масонству (во всяком случае, нет бесспорных сведений о такой принадлежности), являлись наиболее общепризнанными, «главными» лидерами своих партий: это А. И. Гучков (октябрист), П. Н. Милюков (кадет) и В. М. Чернов (эсер). Не был масоном и «главный» лидер меньшевиков Л. Мартов (Ю. О. Цедербаум). Между тем целый ряд других влиятельнейших — хотя и не самых популярных — лидеров этих партий занимали высокое положение и в масонстве, — например, октябрист С. И. Шидловский, кадет В. А. Маклаков, эсер Н. Д. Авксентьев, меньшевик Н. С. Чхеидзе (и, конечно, многие другие).

Это объясняется, на мой взгляд, тем, что такие находившиеся еще до 1917 года под самым пристальным вниманием общества и правительства лица, как Гучков или Милюков, легко могли быть «разоблачены», и их не ввели в масонские «кадры» (правда, некоторые авторы объясняют их непричастность к масонству тем, что тот же Милюков, например, не хотел подчиняться масонской дисциплине). Н. Н. Берберова пыталась доказывать, что Гучков все же принадлежал к масонству, но ее доводы недостаточно убедительны. Однако вместе с тем В. И. Старцев совершенно справедливо говорит, что Гучков «был окружен масонами со всех сторон» и что, в частности, заговор против царя, приготовлявшийся с 1915 года, осуществляла «группа Гучкова, в которую входили виднейшие и влиятельнейшие руководители российского политического масонства Терещенко и Некрасов... и заговор этот был все-таки масонским» («Вопросы истории», 1989, № 6, с. 44).

Подводя итог, скажу об особой роли Керенского и Соколова, как я ее понимаю. И для того и для другого принадлежность к масонству была гораздо важнее, чем членство в каких-либо партиях. Так, Керенский в 1917 году вдруг перешел из партии трудовиков в эсеры. Соколов же, как уже сказано, представлялся «внефракционным» социал-демократом. А во-вторых, для Керенского, сосредоточившего свою деятельность во Временном правительстве, Соколов был, по-видимому, главным сподвижником во «второй» власти — Совете. Многое говорят позднейшие (1927 года) признания Н. Д. Соколова о необходимости масонства в революционной России: «...радикальные элементы из рабочих и буржуазных классов не смогут с собой сговориться о каких-либо общих актах, выгодных обеим сторонам... Поэтому... создание органов, где представители таких радикальных элементов из рабочих и не рабочих классов могли бы встречаться на нейтральной почве... очень и очень полезно...» И он, Соколов, «давно, еще до 1905 г., старался играть роль посредника между социал-демократами и либералами» [ 137 ].

* * *

Масонам в Феврале удалось быстро разрушить государство, но затем они оказались совершенно бессильными и менее чем через восемь месяцев потеряли власть, не сумев оказать, по сути дела, ровно никакого сопротивления новому, Октябрьскому, перевороту. Прежде чем говорить о причине бессилия героев Февраля, нельзя не коснуться господствовавшей в советской историографии версии, согласно которой переворот в феврале 1917 года был якобы делом петроградских рабочих и солдат столичного гарнизона, будто бы руководимых к тому же главным образом большевиками.

Начну с последнего пункта. Во время переворота в Петрограде почти не было сколько-нибудь влиятельных большевиков. Поскольку они выступали за поражение в войне, они вызвали всеобщее осуждение и к февралю 1917 года пребывали или в эмиграции в Европе и США, или в далекой ссылке, не имея сколько-нибудь прочной связи с Петроградом. Из 29 членов и кандидатов в члены большевистского ЦК, избранного на VI съезде (в августе 1917 года), ни один не находился в февральские дни в Петрограде! И сам Ленин, как хорошо известно, не только ничего не знал о готовящемся перевороте, но и ни в коей мере не предполагал, что он вообще возможен.

Что же касается массовых рабочих забастовок и демонстраций, начавшихся 23 февраля, они были вызваны недостатком и невиданной дороговизной продовольствия, в особенности хлеба, в Петрограде. Но дефицит хлеба в столице был, как следует из фактов, искусственно организован. В исследовании Т. М. Китаниной «Война, хлеб, революция (продовольственный вопрос в России. 1914-октябрь 1917)», изданном в 1985 году в Ленинграде, показано, что «излишек хлеба (за вычетом объема потребления и союзных поставок) в 1916 г. составил 197 млн. пуд.» (с. 219); исследовательница ссылается, в частности, на вывод А. М. Анфимова, согласно которому «Европейская Россия вместе с армией до самого урожая 1917г. могла бы снабжаться собственным хлебом, не исчерпав всех остатков от урожаев прошлых лет» (с. 338). И в уже упомянутой книге Н. Н. Яковлева «I августа 1914» основательно говорится о том, что заправилы Февральского переворота «способствовали созданию к началу 1917 года серьезного продовольственного кризиса... Разве не прослеживается синхронность — с начала ноября резкие нападки (на власть. — В.К.) в Думе и тут же крах продовольственного снабжения!» (с. 206).

Иначе говоря, «хлебный бунт» в Петрограде, к которому вскоре присоединились солдаты «запасных полков», находившихся в столице, был специально организован и использован главарями переворота.

Не менее важно и другое. На фронте постоянно испытывали нехватку снарядов. Однако к 1917 году на складах находилось 30 миллионов (!) снарядов — примерно столько же, сколько было всего истрачено за 1914 — 1916 годы (между прочим, без этого запаса артиллерия в Гражданскую войну 1918-1920 годов, когда заводы почти не работали, вынуждена была бы бездействовать...). Если учесть, что начальник Главного артиллерийского управления в 1915-феврале 1917 гг. А. А. Маниковский был масоном и близким сподвижником Керенского, ситуация становится ясной; факты эти изложены в упомянутой книге Н. Н. Яковлева (см. с. 195-201).

То есть и резкое недовольство в армии, и хлебный бунт в Петрограде, в сущности, были делом рук «переворотчиков». Но этого мало. Фактически руководивший армией начальник штаба Верховного главнокомандующего (то есть Николая II) генерал М. В. Алексеев не только ничего не сделал для отправления 23-27 февраля войск в Петроград с целью установления порядка, но и, со своей стороны, использовал волнения в Петрограде для самого жесткого давления на царя и, кроме того, заставил его поверить, что вся армия — на стороне переворота.

Н. Н. Берберова в своей книге утверждает, что Алексеев сам принадлежал к масонству. Это вряд ли верно (хотя бы потому, что для военнослужащих вступление в тайные организации являлось, по существу, преступным деянием). Но вместе с тем находившийся в Ставке Верховного главнокомандующего военный историк Д. Н. Дубенский свидетельствовал в своем изданном еще в 1922 году дневнике-воспоминаниях: «Генерал Алексеев пользовался... самой широкой популярностью в кругах Государственной думы, с которой находился в полной связи... Ему глубоко верил Государь... генерал Алексеев мог и должен был принять ряд необходимых мер, чтобы предотвратить революцию... У него была вся власть (над армией. — В.К.)... К величайшему удивлению... с первых же часов революции выявилась его преступная бездеятельность...» (цит. по кн.: Отречение Николая II. Воспоминания очевидцев. — Л., 1927, с. 43).

Далее Д. Н. Дубенский рассказывал, как командующий Северным фронтом генерал Д. Н. Рузский (Н. Н. Берберова тоже не вполне обоснованно считает его масоном) «с цинизмом и грубою определенностью» заявил уже 1 марта: «..надо сдаваться на милость победителю». Эта фраза, писал Д. Н. Дубенский, «все уяснила и с несомненностью указывала, что не только Дума, Петроград, но и лица высшего командования на фронте действуют в полном согласии и решили произвести переворот» (с. 61). И историк вспоминал, как уже 2 марта близкий к «черносотенцам» генерал-адъютант К. Д. Нилов назвал Алексеева «предателем» и сделал такой вывод: «...масонская партия захватила власть» (с. 66). Подобные утверждения в течение долгих лет квалифицировались как «черносотенные» выдумки, но ныне отнюдь не «черносотенные» историки доказали правоту этого вывода.

Впрочем, к фигуре генерала Алексеева мы еще вернемся. Прежде необходимо осознать, что российские масоны были до мозга костей «западниками». При этом они не только усматривали все свои общественные идеалы в Западной Европе, но и подчинялись тамошнему могучему масонству. Побывавший в масонстве Г. Я. Аронсон писал: «Русские масоны как бы светили заемным светом с Запада» (Николаевский Б. И., цит. изд., с. 151). И Россию они всецело мерили чисто «западными» мерками.

По свидетельству А. И. Гучкова, герои Февраля полагали, что «после того как дикая стихийная анархия, улица (имелись в виду февральские беспорядки в Петрограде. — В. К), падет, после этого люди государственного опыта, государственного разума, вроде нас, будут призваны к власти. Очевидно, в воспоминание того, что... был 1848 год (то есть революция во Франции. — В.К.): рабочие свалили, а потом какие-то разумные люди устроили власть» («Вопросы истории», 1991, № 7, с. 204).

Гучков определил этот «план» словом «ошибка». Однако перед нами не столько конкретная «ошибка», сколько результат полного непонимания России. И Гучков к тому же явно неверно характеризовал сам ход событий. Ведь согласно его словам «стихийная анархия» — это забастовки и демонстрации, состоявшиеся с 23 по 27 февраля в Петрограде; 27 февраля был образован «Временный комитет членов Государственной думы», а 2 марта — Временное правительство. Но ведь именно оно и осуществило полное уничтожение прежнего государства. То есть настоящая «стихийная анархия», охватившая в конечном счете всю страну и всю армию (а не всего лишь несколько десятков тысяч людей в Петрограде, действия которых были ловко использованы героями Февраля), разразилась уже потом, когда к власти пришли эти самые «разумные люди»...

Словом, российские масоны представляли себе осуществляемый ими переворот как нечто вполне подобное революциям во Франции или Англии, но при этом забывали о поистине уникальной русской свободе — «свободе духа и быта», о которой постоянно размышлял, в частности, «философ свободы» Н. А. Бердяев. В западноевропейских странах даже самая высокая степень свободы в политической и экономической деятельности не может привести к роковым разрушительным последствиям, ибо большинство населения ни под каким видом не выйдет за установленные «пределы» свободы, будут всегда «играть по правилам». Между тем в России безусловная, ничем не ограниченная свобода сознания и поведения — то есть, говоря точнее, уже, в сущности, не свобода (которая подразумевает определенные границы, рамки «закона»), а собственно российская воля вырывалась на простор чуть ли не при каждом существенном ослаблении государственной власти [ 138 ] и порождала неведомые Западу безудержные русские «вольницы» — болотниковщину (в пору Смутного времени), разинщину, пугачевщину, махновщину, антоновщину и т.п.

Пушкин, в котором наиболее полно и совершенно воплотился русский национальный гений, начиная по меньшей мере с 1824 года испытывал самый глубокий и острый интерес к этим явлениям, более всего, естественно, к недавней пугачевщине [ 139 ], которой он и посвятил свои главные творения в сфере художественной прозы («Капитанская дочка», 1836) и историографии («История Пугачева», вышедшая в свет в конце 1834 года под заглавием — по предложению финансировавшего издание Николая I — «История Пугачевского бунта»). При этом Пушкин предпринял весьма трудоемкие архивные разыскания, а в 1833 году в течение месяца путешествовал по «пугачевским местам», расспрашивая, в частности, престарелых очевидцев событий 1773 — 1775 годов.

Но дело, конечно, не просто в тщательности исследования предмета; Пушкин воссоздал пугачевщину с присущим ему, и, без преувеличения, только ему, — всепониманием. Позднейшие толкования, в сравнении с пушкинским, односторонни и субъективны. Более того: столь же односторонни и субъективны толкования самих творений Пушкина, посвященных пугачевщине (яркий пример — эссе Марины Цветаевой «Пушкин и Пугачев»). Исключение представляет, пожалуй, лишь недавняя работа В. Н. Катасонова («Наш современник», 1994, № 1), где пушкинский образ Пугачева осмыслен в его многомерности. Говоря попросту, пугачевщину после Пушкина либо восхваляли, либо проклинали. Особенно это характерно для эпохи Революции, когда о пугачевщине (а также о разинщине и т.п.) вспоминали едва ли не все тогдашние идеологи и писатели.

Ныне постоянно цитируют пушкинские слова: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный», — причем они обычно толкуются как чисто отрицательная, даже уничтожающая характеристика. Но это не столь уж простые по смыслу слова. Они, между прочим, как-то перекликаются с приведенными Пушкиным удивительными словами самого Пугачева (их сообщил следователь, первым допросивший выданного своими сподвижниками атамана, — капитан-поручик Маврин): «Богу было угодно наказать Россию через мое окаянство». И в том, и в другом высказывании «русский бунт» — то есть своеволие — как-то связывается с волей Бога, который «привел» увидеть или «наказал», — ив целостном контексте пушкинского воссоздания пугачевщины это так и есть.

Кроме того, поставив определения «бессмысленный и беспощадный» после определяемого слова, Пушкин тем самым придал им особенную емкость и весомость; нас как бы побуждают вглядеться, вслушаться в эти определения и осознать их многозначность. «Бессмысленный» — это ведь значит и бесцельный, самоцельный и, значит, бескорыстный. А особенное ударение на завершающем слове «беспощадный» — разумеется, в связи с пушкинским воссозданием пугачевщины в целом — несет в себе смысл ничем не ограниченной беспощадности, естественно обращающейся и на самих бунтовщиков, и на их вожака, выданного в конце концов на расправу «своими». Это скорее Божья кара, чем собственно человеческая жестокость.

Пушкин обратил внимание на своего рода тайну. Он рассказал, что в конце июля 1774 года, то есть всего за несколько недель до ареста, Пугачев, «окруженный отовсюду войсками правительства, не доверяя своим сообщникам... уже думал о своем спасении; цель его была: пробраться за Кубань или в Персию». Но, как это ни странно, «никогда мятеж не свирепствовал с такою силою. Возмущение переходило от одной деревни к другой, от провинции к провинции... Составлялись отдельные шайки... и каждая имела у себя своего Пугачева...». Словом, «русский бунт» — это по сути своей не чье-либо конкретное действие, но своего рода состояние, вдруг захватившее весь народ, — ничему и никому не подчиняющаяся стихия, подобная лесному пожару...

Безудержный «русский бунт» вызывал и вызывает совершенно разные «оценки». Одни усматривают в нем проявление беспрецедентной свободы, извечно присущей (хотя и не всегда очевидной) России, другие, напротив, — выражение ее «рабской» природы: «бессмысленность» бунта свойственна, мол, заведомым рабам, которые даже и в восстании не способны добиваться удовлетворения конкретных практических интересов (как это делают, скажем, западноевропейские повстанцы) и бунтуют, в сущности, только ради самого бунта...

Но подобные одноцветные оценки столь грандиозных национально-исторических явлений вообще не заслуживают серьезного внимания, ибо характеризуют лишь настроенность тех, кто эти оценки высказывает, а не сам оцениваемый «предмет». События, которые так или иначе захватывают народ в целом, с необходимостью несут в себе и зло, и добро, и ложь, и истину, и грех, и святость...

Необходимо отдать себе ясный отчет в том, что и безоговорочные проклятья, и такие же восхваления «русского бунта» неразрывно связаны с заведомо примитивным и просто ложным восприятием самого «своеобразия» России и, с другой стороны. Запада: в первом случае Россию воспринимают как нечто безусловно «худшее» в сравнении с Западом, во втором — как столь же безусловно «лучшее». Но и то и другое восприятие не имеет действительно серьезного смысла: спор о том, что «лучше» — Россия или Запад, вполне подобен, скажем, спорам о том, где лучше жить — в лесной или степной местности, и даже кем лучше быть — женщиной или мужчиной... и т.п. Пытаться выставить непротиворечивые «оценки» тысячелетнему бытию и России, и Запада — занятие для идеологов, не доросших до зрелого мышления.

Впрочем, пора обратиться непосредственно к 1917 году. Как уже сказано, «пугачевщина» и «разинщина» постоянно вспоминались в то время, — что было вполне естественно. Вместе с тем на сей раз последствия были совсем иными, чем при Пугачеве, ибо бунтом была захвачена и до основания разложенная новыми правителями армия (которая во время пугачевщины все-таки сохранилась — пусть и было немало случаев перехода солдат и даже офицеров в ряды бунтовщиков). Более того, миллионы солдат, самовольно покидавших — нередко с оружием в руках — армию, стали наиболее действенной закваской всеобщего бунта.

Советская историография пыталась доказывать, что-де основная масса «бунтовщиков» — в том числе солдаты — боролась в 1917 году против «буржуазного» Временного правительства за победу большевиков, за социализм-коммунизм. Но это явно не соответствует действительности. Генерал Деникин, досконально знавший факты, говоря в своих фундаментальных «Очерках русской смуты» о самом широком распространении большевистской печати в армии, вместе с тем утверждал: «Было бы, однако, неправильно говорить о непосредственном влиянии печати на солдатскую массу. Его не было... Печать оказывала влияние главным образом на полуинтеллигентскую (весьма незначительную количественно. — В.К.) часть армейского состава». Что же касается миллионов рядовых солдат, то в их сознании, констатировал генерал, «преобладало прямолинейное отрицание: «Долой!» Долой... вообще все опостылевшее, надоевшее, мешающее так или иначе утробным инстинктам и стесняющее «свободную волю» — все долой!» [ 140 ].

Нельзя не отметить прямое противоречие в этом тексте: Деникин определяет бунт солдат и как проявление «утробных инстинктов» — то есть как нечто низменное, телесное, животное, и в то же время как порыв к «свободной воле» (для определения этого феномена оказались как бы недостаточными взятые по отдельности слова «свобода» и «воля», и генерал счел нужным соединить их, явно стремясь тем самым выразить нечто «беспредельное»; ср. народное словосочетание «воля вольная»). Но «утробные инстинкты» (например, животный страх перед гибелью) и стремление к безграничной «воле» — это, конечно же, совершенно различные явления; второе подразумевает, в частности, преодоление смертного страха... Таким образом, Деникин, едва ли сознавая это, дал солдатскому бунту и своего рода «высокое» толкование.

Не исключено возражение, что Деникин, мол, исказил реальную картину, ибо не желал признавать внушительную роль ненавистных ему большевиков. Однако в сущности то же самое говорил в своих воспоминаниях генерал от кавалерии (с 1912 года) А. А. Брусилов, перешедший, в отличие от Деникина, на сторону большевиков. Бунтовавшие в 1917 году солдатские массы, свидетельствовал генерал, «совершенно не интересовал Интернационал, коммунизм и тому подобные вопросы, они только усвоили себе начала будущей свободной жизни» [ 141 ].

Следует привести еще мнение одного серьезно размышлявшего человека, который, по-видимому, не участвовал в революционных событиях, был только «страдающим» лицом, в конце концов бежавшим на Запад. Речь идет о российском немце М. М. Гаккебуше (1875-1929), издавшем в 1921 году в Берлине книжку с многозначительным заглавием «На реках Вавилонских: заметки беженца»; при этом он издал ее под таким же многозначительным псевдонимом «М. Горелов», явно не желая и теперь, в эмиграции, вмешивать себя лично в политические распри.

В книжке немало всякого рода эмоциональных оценок «беженца», но есть и достаточно четкое определение совершившегося. Напоминая, в частности, о том, что Достоевский называл русский народ «богоносцем», Гаккебуш-Горелов писал, что в 1917 году «мужик снял маску... «Богоносец» выявил свои политические идеалы: он не признает никакой власти, не желает платить податей и не согласен давать рекрутов. Остальное его не касается» [ 142 ].

Тут же «беженец» ставил пресловутый вопрос «кто виноват» в этом мужицком отрицании власти: «Виноваты все мы — сам-то народ меньше всех. Виновата династия, которая наиболее ей, казалось бы, дорогой монархический принцип позволила вывалять в навозе; виновата бюрократия, рабствовавшая и продажная; духовенство, забывшее Христа и обратившееся в рясофорных жандармов; школа, оскоплявшая молодые души; семья, развращавшая детей, интеллигенция, оплевывавшая родину...» (напомню, что В. В. Розанов еще в 1912 году писал: «У француза — «chere France», у англичан — «Старая Англия». У немцев — «наш старый Фриц». Только у прошедшего русскую гимназию и университет-«проклятая Россия». Как же удивляться, что всякий русский с 16-ти лет пристает к партии «ниспровержения» государственного строя, ..м) [ 143 ].

Итак, совместные действия различных сил (Гаккебуш обвиняет и саму династию...) развенчали русское государство, и в конце концов оно было разрушено. И тогда «мужик» отказался от подчинения какой-либо власти, избрав ничем не ограниченную «волю». Гаккебуш был убежден, что тем самым «мужик» целиком и полностью разоблачил мнимость представления о нем как о «богоносце». И хотя подобный приговор вынесли вместе с этим малоизвестным автором многие из самых влиятельных тогдашних идеологов, проблема все-таки более сложна. Ведь тот, кто не признает никакой земной власти, открыт тем самым для «власти» Бога...

Один из виднейших художников слова того времени, И. А. Бунин, записал в своем дневнике (в 1935 году он издал его под заглавием «Окаянные дни») 11(24) июня 1919 года, что «всякий русский бунт (и особенно теперешний) прежде всего доказывает, до чего все старо на Руси и сколь она жаждет прежде всего бесформенности. Спокон веку были «разбойнички»... бегуны, шатуны, бунтари против всех и вся...» [ 144 ] (кстати, Бунин в избранном им для своего дневника заглавии перекликнулся — вероятно, не осознавая этого — с приведенными Пушкиным словами Пугачева: «Богу было угодно наказать Россию через мое окаянство»). В полнейшем непонимании извечного русского «своеобразия» Бунин усматривает роковой просчет политиков: «Ключевский отмечает чрезвычайную «повторяемость» русской истории. К великому несчастию, на эту «повторяемость» никто и ухом не вел. «Освободительное движение» творилось с легкомыслием изумительным, с непременным, обязательным оптимизмом...» (там же, с. 113).

Став и свидетелем, и жертвой безудержного «русского бунта», Бунин яростно проклинал его. Но как истинный художник, не могущий не видеть всей правды, он ясно высказался — как бы даже против своей воли — о сугубой «неоднозначности» (уж воспользуюсь популярным ныне словечком) этого бунта. Казалось бы, он резко разграничил два человеческих «типа», отделив их даже этнически: «Есть два типа в народе. В одном преобладает Русь, в другом — Чудь и Меря» (как бы не желая целиком и полностью проклинать свою до боли любимую Русь, писатель едва ли хоть сколько-нибудь основательно пытается приписать бунтарскую инициативу «финской крови»...). Однако этот тезис тут же опровергается ходом бунинского размышления: «Но (смотрите — Бунин неожиданно возражает этим «но» себе самому! — В.К.) и в том, и в другом (типе — В.К.) есть страшная переменчивость настроений, обликов, «шаткость», как говорили в старину. Народ сам сказал про себя: «из нас, как из дерева, — и дубина, и икона» — в зависимости от обстоятельств, от того, кто это дерево обрабатывает: Сергий Радонежский или Емелька Пугачев» (с. 62).

Выходит, тезис о «двух типах» неверен: за преподобным Сергием шли такие же русские люди, что и за отлученным от Церкви Емелькой, и «облик» русских людей зависит от исторических «обстоятельств» (а не от наличия двух «типов»). И в самом деле: заведомо неверно полагать, что в людях, шедших за Пугачевым, не было внутреннего единства с людьми, которые шли за преподобным Сергием... Бунин говорит о «шаткости», о «переменчивости» народных настроений и обличий, но основа-то была все-таки та же...

Замечательно, что уже после цитированных дневниковых записей, в 1921 году, Бунин создал одно из чудеснейших своих творений — «Косцы», — поистине непревзойденный гимн «русскому (конкретно — рязанскому, есенинскому) мужику», где все же упомянул и о том, что так его ужасало: « — ...а вокруг — беспредельная родная Русь, гибельная для него, балованного, разве только своей свободой, простором и сказочным богатством» («гибельная» здесь совершенно точное слово).

Итак, в той беспредельной «воле», которой возжаждал после распада государства и армии народ, было, если угодно, и нечто «богоносное» (вопреки мнению Гаккебуша-Горелова), — хотя весьма немногие идеологи обладали смелостью разглядеть это в «русском бунте».

И все же сколько бы ни оспаривали финал созданной в январе 1918 года знаменитой поэмы Александра Блока, где впереди двенадцати «разбойников-апостолов» является не кто иной, как Христос, решение поэта по-своему незыблемо: «Я, — писал он 10 марта 1918 года, — только констатировал факт: если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидишь «Иисуса Христа»...» [ 145 ]

Достаточно хорошо известно, что образ «русского бунта» в блоковской поэме многие воспринимали (и воспринимают сейчас) как образ большевизма. Это естественно вытекало из широко распространенного, но тем не менее безусловно ложного представления, согласно которому «русский бунт» XX века вообще отождествлялся с большевизмом (такое понимание присутствует, в частности, и в бунинских «Окаянных днях», по смысл книги в целом никак не сводим к этому). На деле же — о чем еще будет подробно сказано — «русский бунт» был самым мощным и самым опасным врагом большевиков.

Разговор о смысле блоковской поэмы отнюдь не уводит нас от главной цели — истинного понимания того, что происходило в России в 1917-м и последующих годах. Необходимо осознать заведомую недостаточность и даже прямую ложность «классового» и вообще чисто политического истолкования Революции. Нет сомнения, что классовые интересы играют очень весомую роль в истории (хотя многие нынешние влиятельные лица — главным образом, перевертыши типа тов. Яковлева, еще совсем недавно рьяно утверждавшие именно «классовые» представления об истории, — склонны теперь отрицать это). Но все же Революция — слишком грандиозное и многомерное явление бытия, которое никак нельзя втиснуть в классовые и вообще собственно политические рамки, и в этом одна из главных основ моих дальнейших рассуждений.

Александр Блок в 1920 году с полной определенностью сказал: «..те, кто видят в «Двенадцати» политические стихи, или очень слепы к искусству, или сидят по уши в политической грязи, или одержимы большой злобой» (т. 3, с. 474). Следует напомнить, что целая когорта тогдашних литераторов, на разные лады призывавших до 1917 года к разрушению Русского государства, а позднее никак не могущих примириться с приходом к власти своих соперников-большевиков, стала обвинять автора «Двенадцати» в восхвалении большевизма.

Между тем большевики воспринимали «Двенадцать» отнюдь не как нечто им близкое. Александр Блок засвидетельствовал, что сестра Л. Д. Троцкого и жена Л. Б. Каменева — О. Д. Каменева (в девичестве Бронштейн), после Октября «руководившая» театрами России, — уже 9 марта 1918 года (поэма была опубликована 3 марта) заявила жене поэта, актрисе Л. Д. Блок, которая тогда читала «Двенадцать» с эстрады: «Стихи Александра Александровича («Двенадцать») — очень талантливое, почти гениальное изображение действительности (то есть несет в себе истину. — В.К.)... но читать их не надо (вслух), потому что в них восхваляется то, чего мы, старые социалисты, больше всего боимся» [ 146 ].

Позднее, в 1922 году, Троцкий, также признавая, — вероятно, под давлением уже сложившегося в литературных кругах мнения, — что Блок создал «самое значительное произведение нашей эпохи. Поэма «Двенадцать» останется навсегда» [ 147 ], вместе с тем заявил: «Блок дает не революцию, и уж, конечно, не работу ее руководящего авангарда, а сопутствующие ей явления... по сути, направленные против нее» (там же, с. 101). И Троцкий вообще крайне возмущался тем, что «наши революционные поэты почти сплошь возвращаются вспять к Пугачеву и Разину! Василий Каменский поэт Разина, а Есенин — Пугачева... плохо и преступно (! — В.К.) то, что иначе они не умеют подойти к нынешней революции, растворяя ее тем самым в слепом мятеже, в стихийном восстании... Но ведь что же такое наша (то есть та, которой руководит Троцкий. — В.К.) революция, если не бешеное восстание против стихийного бессмысленного... против то есть мужицкого корня старой русской истории, против бесцельности ее (нетелеологичности), против ее «святой» идиотической каратаевщины во имя сознательного, целесообразного, волевого и динамического начала жизни... Еще десятки лет пройдут, пока каратаевщина будет выжжена без остатка. Но процесс этот уже начат, и начат хорошо» (там же, с. 91-92).

Примечательно, что Троцкий здесь же цитирует — хотя и неточно, — Пушкина: «Пушкин сказал, что наше народное движение — это бунт, бессмысленный и жестокий. Конечно, это барское определение, но в своей барской ограниченности — глубокое и меткое» (с. 91); «бессмысленный» означает, в частности, «бесцельный», о чем и сказал верно Троцкий.

И еще одна цитата из Троцкого: «Для Блока революция есть возмущенная стихия... Для Клюева, для Есенина — пугачевский и разинский бунты... Революция же есть прежде всего борьба рабочего класса за власть, за утверждение власти...» (с. 83).

(Даю в скобках краткое отступление, касающееся двух из названных поэтов. Если Александр Блок воспринимал «русский бунт» в той или иной мере «со стороны», то «преступный», по определению Троцкого, Сергей Есенин ощущал — пусть и в известной степени — свою прямую причастность этому бунту, что, по-видимому, выразилось (хотя и не адекватно) в его словах из автобиографии, написанной 14 мая 1922 года: «В РКП я никогда не состоял, потому что чувствую себя гораздо левее»; и из письма от 7 февраля 1923 года: «Я перестал понимать, к какой революции я принадлежал? Вижу только одно, что ни к февральской, ни к октябрьской... В нас скрывался и скрывается какой-нибудь ноябрь». Следует обратить внимание на тот факт, что Блок — как и Бунин в «Окаянных днях» — все же в определенной мере склонен был отождествлять большевиков и русский бунт; так, его двенадцать сами говорят друг другу «над собой держи контроль», хотя на деле это требовали от них другие. Между тем у Есенина — хотя бы в его драматической поэме «Страна негодяев», — ясно разграничены русский бунт и ставящий задачей «укротить» его большевик Чекистов-Лейбман).

Как мы видели, Троцкий полагал, что «русский бунт» по своей сути направлен против той революции, одним из «самых выдающихся вождей» (по определению Ленина) которой он был и которую он (см. выше) счел уместным охарактеризовать как «бешеное (!) восстание» против этого самого беспредельного и (по ироническому определению самого Троцкого) «святого» русского бунта, — «восстание», преследующее цель «утверждения власти».

Но вместе с тем нельзя не видеть, что Троцкий и его сподвижники смогли оказаться у власти именно и только благодаря этому русскому бунту, который означал ликвидацию власти вообще. Большевики ведь, в сущности, не захватили, не завоевали, но лишь подняли выпавшую из рук их предшественников власть; во время Октябрьского переворота даже почти не было человеческих жертв, хотя вроде бы совершился «решительный бой». Но затем жертвы стали исчисляться миллионами, ибо большевикам пришлось в полном смысле слова «бешено» бороться за удержание и упрочение власти...

При этом дело шло как о вертикали власти (новые правящие «верхи» — и «низы», которых еще нужно было «подчинить»), так и об ее горизонтали — то есть об овладении всем гигантским пространством России, ибо распад государственности после Февраля закономерно привел к распаду самой страны.

Александр Блок записал 12 июля 1917 года: «Отделение» Финляндии и Украины сегодня вдруг испугало меня. Я начинаю бояться за «Великую Россию»...» (т. 7, с. 279). Речь шла о событиях, описанных в «Очерках русской смуты» А. И. Деникина так: «Весь май и июнь (1917 года. — В.К.) протекали в борьбе за власть между правительством (Временным, в Петрограде. — В.К.), и самочинно возникшей на Украине Центральной Радой, причем собравшийся без разрешения 8 июня Всеукраинский военный съезд потребовал от правительства (Петроградского. — В.К.), чтобы оно немедленно признало все требования, предъявляемые Центральной Радой... 12 июня объявлен универсал об автономии Украины и образован секретариат (совет министров). Центральная Рада и секретариат, захватывая постепенно в свои руки управление... дискредитировали общерусскую власть, вызывали междоусобную рознь,..» («Вопросы истории», 1990, № 5, с. 146-147).

В сентябре вслед за Украиной начал отделяться Северный Кавказ, где (в Екатеринодаре) возникло «Объединенное правительство Юго-восточного союза казачьих войск, горцев Кавказа и вольных народов степей», в ноябре-Закавказье (основание «Закавказского комиссариата» в Тифлисе), в декабре — Молдавия (Бессарабия) и Литва и т.д. Провозглашали свою «независимость» и отдельные регионы, губернии и даже уезды! Следует обратить внимание на тот выразительный факт, что позднее против различных «независимых» властей в России боролись в равной мере и Красная и Белая армии (например, против правительств Петлюры и Жордания).

Возникновение «независимых государств» с неизбежностью порождало кровавые межнациональные конфликты, в частности в Закавказье. Страдали и жившие здесь русские: «В то время как закавказские народы в огне и крови разрешали вопросы своего бытия, — рассказывал 75 лет назад А. И. Деникин, — в стороне от борьбы, но жестоко страдая от ее последствий, стояло полумиллионное русское население края (Закавказья. — В.К.), а также те, кто, не принадлежа к русской национальности признавали себя все же российскими подданными. Попав в положение «иностранцев», лишенные участия в государственной жизни... под угрозой суровых законов... о «подданстве»... русские люди теряли окончательно почву под ногами... Я не говорю уже о моральном самочувствии людей, которым закавказская пресса и стенограммы национальных советов подносили беззастенчивую хулу на Россию и повествование о «рабстве, насилиях, притеснениях, о море крови, пролитом свергнутой властью».., Их крови, которая ведь перестала напрасно литься только со времени водворения... «русского владычества...» (там же, 1992, № 4-5, с.97).

Важно осознать, что катастрофический распад страны был следствием именно Февральского переворота, хотя распад этот продолжался, конечно, и после Октября. «Бунт», разумеется, развертывался с сокрушительной силой и в собственно русских регионах.

В советской историографии господствовала точка зрения, согласно которой народное бунтарство между Февралем и Октябрем было-де борьбой за социализм-коммунизм против буржуазной (или хотя бы примиренческой по отношению к буржуазному, капиталистическому пути) власти, а мятежи после Октября являлись, мол, уже делом «кулаков» и других «буржуазных элементов». Как бы в противовес этому в последнее время была выдвинута концепция всенародной борьбы против социализма-коммунизма в послеоктябрьское время, — концепция, наиболее широко разработанная эмигрантским историком и демографом М. С. Бернштамом.

И та и другая точки зрения (и сугубо советская, и столь же сугубо «антисоветская») едва ли верны. О том, что «русский бунт» после Февраля вовсе не был по своей сути социалистическим-коммунистическим, уже не раз говорилось выше. Но стоит процитировать еще суждения очень влиятельного и осведомленного послефевральского деятеля В. Б. Станкевича (1884-1969). Юрист и журналист, затем офицер (во время войны), он был ближайшим соратником Керенского и по масонской, и по правительственной линии, являлся членом ЦИК Петроградского совета и одновременно одним из главных военных комиссаров Временного правительства, но довольно рано понял обреченность героев Февраля. В своих весьма умных мемуарах, изданных в 1920 году в Берлине, он писал, что после Февраля «масса... вообще никем не руководится... она живет своими законами и ощущениями, которые не укладываются ни в одну идеологию, ни в одну организацию, которые вообще против всякой идеологии и организации...».

Станкевич размышлял о солдатах, взбунтовавшихся в феврале: «С каким лозунгом вышли солдаты? Они шли, повинуясь какому-то тайному голосу, и с видимым равнодушием и холодностью позволили потом навешивать на себя всевозможные лозунги... Не политическая мысль, не революционный лозунг, не заговор и не бунт (Станкевич явно счел даже это слово слишком «узким» для обозначения того, что происходило. — В.К.), а стихийное движение, сразу испепелившее всю старую власть без остатка: и в городах, и в провинции, и полицейскую, и военную, и власть самоуправлений. Неизвестное, таинственное и иррациональное, коренящееся в скованном виде в народных глубинах, вдруг засверкало штыками, загремело выстрелами, загудело, заволновалось серыми толпами на улицах» [ 148 ].

Советская историография пыталась доказывать, что это «стихийное движение» было по своей сути «классовым» и вскоре пошло-де за большевиками. А нынешний «антисоветский» историк М. С. Бернштам, напротив, настаивает на том, что после Октября народное движение было всецело направлено против социализма-коммунизма (ту же точку зрения — независимо от этого эмигранта — выдвигал в ряде недавних своих сочинений и В. А. Солоухин).

Бунин, который прямо и непосредственно наблюдал «русский бунт», словно предвидя появление в будущем сочинений, подобных бернштамовскому, записал в дневнике 5 мая 1919 года: «... мужики... на десятки верст разрушают железную дорогу (будто бы для того, чтобы «не пропустить» коммунизм. — В.К.). Плохо верю в их «идейность». Вероятно, впоследствии это будет рассматриваться как «борьба народа с большевиками»... дело заключается... в охоте к разбойничьей, вольной жизни, которой снова охвачены теперь сотни тысяч...» (указ. соч., с. 112).

Нельзя не заметить, что М. С. Бернштам — по сути дела, подобно ортодоксальным советским историкам — предлагает «классовое» или, во всяком случае, политическое толкование «русского бунта» (как антикоммунистического), хотя и «оценивает» антикоммунизм совсем по-иному, чем советская историография. В высшей степени характерно, что он опирается в своей работе почти исключительно на большевистские тезисы и исследования. «В. И. Ленин... — с удовлетворением констатирует, например, М. С. Бернштам, — указывал, что эта сила крестьянского и общенародного повстанчества или, в его терминах, мелкобуржуазной стихии, оказалась для коммунистического режима опаснее всех белых армий, вместе взятых» [ 149 ]. Действительно, В. И. Ленин — кстати сказать, в полном согласии с приведенными выше суждениями Л. Д. Троцкого — не раз утверждал, что «мелкобуржуазная анархическая стихия» представляет собой «опасность, во много раз (даже так! — В.К.) превышающую всех Деникиных, Колчаков и Юденичей, сложенных вместе» (т. 43, с. 18), что она — «самый опасный враг пролетарской диктатуры» (там же, с. 32).

Ссылается М. С. Бернштам и на множество работ советских историков, в том числе самых что ни есть «догматических». Так, он пишет: «Источники насчитывают сотни восстаний по месяцам сквозь всю войну 1917-1922 годов. Советский историк Л. М. Спирин обобщает: «С уверенностью можно сказать, что не было не только ни одной губернии, но и ни одного уезда, где бы не происходили выступления и восстания населения против коммунистического режима». Правда, М. С. Бернштаму, очевидно, не понравились классовые оценки Л. М. Спирина, и он при «цитировании» попросту заменил их своими: у советского историка вместо неопределенного «населения» сказано: «кулаков, богатых крестьян и части середняков». Между тем, добавив опять-таки от себя в цитату из Л. М. Спирина слова «против коммунистического режима» [ 150 ], М. С. Бернштам сам таким образом встал именно на «классовую», чисто «политическую» точку зрения, — «население» восставало, мол, против определенного строя, а не против любой, всякой власти.

Но вглядимся в также опирающееся на бесспорные 4>акты «обобщение» другого советского историка, Е. В. Иллерицкой: «К ноябрю 1917 г. (то есть к 25 октября / 7 ноября. — В.К.) 91,2% уездов оказались охваченными аграрным движением, в котором все более преобладали активные формы борьбы, превращавшие это движение в крестьянское восстание. Важно отметить, что карательная политика Временного правительства осенью 1917 г. ...перестала достигать своих целей. Солдаты все чаще отказывались наказывать крестьян...» [ 151 ]

Итак, хотя Временное правительство не насаждало коммунизм, бунт и при нем имел всеобщий характер (91,2% всех уездов!). Но, пожалуй, еще выразительнее тот факт, что и после Октября «русский бунт» обращался вовсе не только против красных, но и против белых властей! Об этом, кстати сказать, упоминает — правда, бегло — и сам М. С. Бернштам. Не желая, надо думать, совсем закрыть глаза на реальное положение дела, он пишет, что народное повстанчество 1918-1920 годов являло собой «сражение и против красных, и против белых» (с. 18), и в глазах народа «белые такие же насильники, как и красные» (с. 74). Но тем самым, в сущности, всецело подрывается его общая концепция, согласно которой бунт был направлен именно против «коммунизма»; он был направлен против всякой власти вообще, и в частности, против любых видов «податей» и «рекрутства» (пользуясь вышеприведенными определениями Гаккебуша-Горелова), без которых и немыслимо существование государственности.

После разрушения веками существовавшего государства народ явно не хотел признавать никаких форм государственности. Об этом горестно писал в феврале 1918 года видный меньшевистский деятель, а впоследствии один из ведущих советских дипломатов, И. М. Майский (Ляховецкий, 1884-1975): «...когда великий переворот 1917 г. (имеется в виду Февраль. — В.К.) смел с лица земли старый режим, когда раздались оковы и народ почувствовал, что он свободен, что нет больше внешних преград, мешающих выявлению его воли и желаний, — он, это большое дитя, наивно решил, что настал великий момент осуществления тысячелетнего царства блаженства, которое должно ему принести не только частичное, но и полное освобождение» [ 152 ].

Оставим в стороне выражения вроде «большое дитя» (поистине детскую наивность проявили как раз вожаки Февраля, совершенно не понимавшие, чем обернется для них самих разрушение государства); существенна мысль о «блаженной» беспредельной воле, мечта о которой всегда жила в народных глубинах и со всей очевидностью воплотилась в русском фольклоре — и во множестве лирических песен, и в заветных сказках о неподвластных никому и ничему Иванушке и тезке Пугачева — Емеле...

Но совершенно ясно (об этом уже шла речь выше), что при таком безгранично вольном, пользуясь модным термином, «менталитете» народа само бытие России попросту невозможно, немыслимо без мощной и твердой государственной власти; власть западноевропейского типа, о коей грезили герои Февраля, для России заведомо и полностью непригодна...

И, взяв в октябре власть, большевики в течение длительного времени боролись вовсе не за социализм-коммунизм, а за удержание и упрочение власти, — хотя мало кто из них сознавал это с действительной ясностью. То, что было названо периодом «военного коммунизма» (1918-начало 1921 года), на деле являло собой «бешеную», по слову Троцкого, борьбу за утверждение власти, а не создание определенной социально-экономической системы; в высшей степени характерно, что, так или иначе утвердив к 1921 году границы и устои государства, большевики провозгласили «новую» экономическую политику (НЭП), которая в действительности была вовсе не «новой», ибо по сути дела возвращала страну к прежним хозяйственным и бытовым основам. Реальное «строительство» социализма-коммунизма началось лишь к концу 1920-х годов.

Сами большевики определяли НЭП как свое «отступление» в экономической сфере, но это в сущности миф, ибо «отступать» можно от чего-то уже достигнутого. Между тем к 1921 году подавляющее большинство — примерно 90 процентов — промышленных предприятий просто не работало (ни по-капиталистически, ни по-коммунистически), а крестьяне работали и жили, в общем, так же, как и до 1917 года (хотя имели до 1921 года очень мало возможностей для торговли своей продукцией). Слово «отступление» призвано было, в сущности, «успокоить» тех, кто считал Россию уже в каком-то смысле социалистически-коммунистической страной: Россия, мол, только на некоторое время вернется от коммунизма к старым экономическим порядкам.

Подлинно глубокий историк и мыслитель Л. П. Карсавин, высланный за границу в ноябре 1922 года, писал в своем трактате, изданном в следующем же, 1923 году в Берлине: «Тысячи наивных коммунистов... искренне верили в то, что, закрывая рынки и «уничтожая капитал», они вводят социализм... Но разве нет непрерывной связи этой политики с экономическими мерами последних царских министров, с программою того же Риттиха (министр земледелия в 1916-начале 1917 г. — В.К.)? Возможно ли было в стране с бегущей по всем дорогам армией, с разрушающимся транспортом... спасти города от абсолютного голода иначе, как реквизируя и распределяя, грабя банки, магазины, рынки, прекращая свободную торговлю? Даже этими героическими средствами достигалось спасение от голодной смерти только части городского населения и вместе с ним правительственного аппарата: другая часть вымирала. И можно ли было заставить работать необходимый для всей этой политики аппарат — матросов, красноармейцев, юнцов-революционеров иначе, как с помощью понятных и давно знакомых им по социалистической пропаганде лозунгов?.. коммунистическая идеология (так называемый «военный коммунизм». — В.К.) оказалась полезною этикеткою для жестокой необходимости... И немудрено, что, плывя по течению, большевики воображали, будто вводят коммунизм» [ 153 ].

В свете всего этого становится ясно, что народ в первые годы после Октября (как и после Февраля) оказывал сопротивление новой власти (причем любой власти — и красных, и белых), а не еще не существовавшему тогда социализму-коммунизму. И главная, поглощающая все основные усилия задача большевиков состояла тогда — хотя они мало или даже совсем не осознавали это — в утверждении и укреплении власти как таковой.

Михаил Пришвин — единственный из крупнейших писателей, проживший все эти годы в деревне, — записал 11 сентября 1922 года: «...крестьянин потому идет против коммуны, что он идет против власти».

* * *

В связи с этим в высшей степени уместно обратиться к высказываниям одного из наиболее выдающихся руководителей и идеологов «черносотенства» — Б. В. Никольского. Через два месяца после Октябрьского переворота этот ученик и продолжатель Константина Леонтьева писал (29 декабря 1917/11 января 1918 года): «Патриотизм и монархизм одни могут обеспечить России свободу, законность, благоденствие, порядок и действительно демократическое устройство...» — и выдвигал предположение, что «теперь самый исступленный большевик начинает признавать не только правизну, но и правоту моих убеждений» [ 154 ]. Это, конечно, было слишком, так сказать, лестное для большевиков предположение; за редчайшими исключениями они не имели ни силы, ни смелости мышления, чтобы осознать это. И позднее, в октябре следующего, 1918 года, Б. В. Никольский так писал о большевиках:

«В активной политике они с нескудеющею энергиею занимаются самоубийственным для них разрушением России, одновременно с тем выполняя всю закладку объединительной политики по нашей, русской патриотической программе, созидая, вопреки своей воле и мысли, новый фундамент для того, что сами разрушают...» Вместе с тем, продолжал Никольский, «разрушение исторически неизбежно, необходимо: не оживет, аще не умрет... Ни лицемерия, ни коварства в этом смысле в них (большевиках. — В.К.) нет: они поистине орудия исторической неизбежности... лучшие в их среде сами это чувствуют как кошмар, как мурашки по спине, боясь в этом сознаться себе самим; с другой стороны, в этом их Немезида; несите тяготы власти, захватив власть! Знайте шапку Мономаха!..» И далее: «...они все поджигают и опрокидывают; но среди смердящих и дымящихся пожарищ будет необходимо строить с таким нечеловеческим напряжением, которого не выдержать было бы никому из прежних деятелей, — а у них (большевиков. — В.К.) никого, кроме обезумевшей толпы» (там же, с.271-272).

Комментируя эти суждения Б. В. Никольского, их публикатор С. В. Шумихин утверждает, что они-де «дают основание пересмотреть традиционную для отечественной историографии... схему, согласно которой монархисты всех оттенков — от умеренных консерваторов до черносотенцев — автоматически оказывались на противоположном от большевиков полюсе и a priori зачислялись в разряд их непримиримых врагов». Между тем, возражает С. В. Шумихин, «осмысление событий привело его (Б. В. Никольского. — В.К.) к позиции сочувственного нейтралитета по отношению к советской власти. Быть может, в его сознании вырисовывались контуры возможного черносотенно-большевистского симбиоза. Однако этим чаяниям не суждено было сбыться» (с. 341,347).

Тезис о подобном «симбиозе» отнюдь не какая-либо новинка (хотя неосведомленным людям он может показаться таковой). Многие либералы после Октября пытались уверять, что-де Ленин, Свердлов, Троцкий, Зиновьев и др. действуют совместно с «черносотенцами», хотя ни одного имени реальных сподвижников большевизма из числа вожаков Союза русского народа и т.п. при этом, понятно, никогда не было названо. Дело заключалось в том, что «черносотенцы» к 1917 году были «очернены» до немыслимых пределов, и присовокупление их к большевикам имело целью окончательно, так сказать, дискредитировать последних. И сегодня этот прием снова пущен в оборот.

И С. В. Шумихин явно не хочет обращать внимания на тот факт, что Б. В. Никольский с полной определенностью говорит здесь же о невозможности какого-либо своего сближения с большевиками: «Делать то, что они делают, я по совести не могу и не стану; сотрудником их я не был и не буду», — подчеркивает он и, заявляя тут же, что «я не иду и не пойду против них», объясняет свой «нейтралитет» тем, что большевики — «неудержимые и верные исполнители исторической неизбежности... и правят Россией... Божиим гневом и попущением... Они власть, которая нами заслужена и которая исполняет волю Промысла, хотя сама того не хочет, и не думает» (с. 372), и отмечает еще: «Враги у нас (с большевиками. — В.К.) общие — эсеры, кадеты и до октябристов включительно» (с. 371). Ранее он писал: «Чем большевики хуже кадетов, эсеров, октябристов?... Россиею правят сейчас карающий Бог и беспощадная история, какие бы черви ни заводились в ее зияющих ранах» (с. 360).

Необходимо уяснить кардинальное, коренное отличие взглядов «черносотенца» от позиций либералов и противостоявших большевикам революционеров (прежде всего эсеров).

Если не считать отдельных и запоздалых «исключений», герои Февраля в сущности не признавали своей вины в разрушении Русского государства. Они пытались уверять, что содеянное ими было в своей основе — не считая тех или иных «ошибок» — вполне правильным и всецело позитивным. Беда, по их мнению, состояла в том, что русский народ оказался недостоин их прекрасных замыслов и пошел за большевиками, каковые все испортили... И «выход» либералы и революционеры усматривали в непримиримой борьбе с большевиками за власть — то есть в гражданской войне...

Б. В. Никольский, напротив, принимал вину даже и на самого себя: большевики, по его словам, «власть, которая нами заслужена», и добавлял, что «глубока чаша испытаний и далеко еще до дна. Доживу ли я до конца — кто знает (Борис Владимирович был без суда расстрелян в конце июля или в начале августа 1919 года. — В.К.). Да, великие требования предъявляет к нам история, и только претерпевый до конца, той спасется...

Страданий полон путь безвестный,
Темнее ночь,
И мы должны под ношей крестной
Не изнемочь...» (с .373).

Поэтические строки Б. В. Никольского невольно побуждают вспомнить о стихотворении другого «черносотенного» деятеля, С. С. Бехтеева (1879-1954) — стихотворении, которое, как известно, перед своей гибелью потрясенно читала и переписывала семья Николая II:

Пошли нам, Господи, терпенье
В годину буйных, мрачных дней
Сносить народное гоненье
И пытки наших палачей...
И в дни мятежного волненья,
Когда ограбят нас враги,
Терпеть позор и униженья,
Христос, Спаситель, помоги!..
И у преддверия могилы
Вдохни в уста Твоих рабов
Нечеловеческие силы
Молиться кротко за врагов! [
155 ]

Итак, Б. В. Никольский, утверждая, что власть большевиков — это беспощадная кара, заслуженная Россией (в том числе и им лично), что они «правят Россией Божиим гневом», вместе с тем признает, что большевики все-таки, в отличие от тех, кто оказался у власти в Феврале, — «правят», все-таки «строят» государство, — притом строят «с таким нечеловеческим напряжением, которого не выдержать было бы никаким прежним деятелям»; ведь после Февраля в стране нет «никого, кроме обезумевшей толпы». И он определяет большевиков вроде бы лестно — «верные исполнители исторической неизбежности», но ни в коей мере не «сочувственно» вопреки утверждению С. В. Шумихина. Верно предвидя грядущее (что вообще было присуще «черносотенцам», не увлекавшимся всякого рода прожектами), Б. В. Никольский уже в апреле 1918 года писал о неизбежном будущем подавлении Революции ею же порожденным «цезаризмом», но отнюдь не собирался «присоединяться» и к этому цезаризму:

«Царствовавшая династия кончена... — утверждал он. — Та монархия, к которой мы летим, должна быть цезаризмом, т.е. таким же отрицанием монархической идеи, как революция (мысль исключительно важная. — В. К). До настоящей же монархии, неизбежной, благодатной и воскресной... далеко, и путь наш тернист, ужасен и мучителен, а наша ночь так темна, что утро мне даже не снится» (с. 360). (Из последних слов вполне ясно, что Никольский, вопреки утверждениям Шумихина, никаких своих надежд на большевиков не возлагал.)

Известно, что о закономерном приходе «цезаря» или «бонапарта» писали многие — например, В. В. Шульгин и так называемые сменовеховцы. Но, во-первых, это было позднее, уже после окончания Гражданской войны и провозглашения НЭП (а не в начале 1918 года!), а, во-вторых, люди, подобные В. В. Шульгину и сменовеховцам, выражали свою готовность присоединиться к этому «цезаризму», усматривая в нем нечто якобы вполне соответствующее русскому духу. Б. В. Никольский же видел в будущем «цезаре» такое же «отрицание» подлинной патриотической идеи, как и в самой Революции.

Очевидно, что Б. В. Никольскому даже и «не снился» какой-либо «черносотенно-большевистский симбиоз» — хотя публикатор его писем и пытается внушить их читателям обратное. Б. В. Никольский ведет речь лишь о том, что большевики самим ходом вещей вынуждены — «вопреки своей воле и мысли» — строить государство (и по горизонтали, то есть собирая распавшиеся части России, и по вертикали, создавая властные структуры в условиях безудержного «русского бунта») и полной мерой «нести тяготы власти». А Б. В. Никольский со всей ясностью сознавал, что без мощной и прочной государственности попросту немыслимо само существование России. И потому как истинный патриот, для которого Россия — «превыше всего», Б. В. Никольский заявил: «я не иду и не пойду против них» (большевиков).

И в то время, и сегодня, конечно же, могло и может прозвучать решительное и негодующее возражение, что-де Белая армия боролась именно за Россию и каждый патриот должен был именно в ее рядах сражаться против большевиков, за Россию.

Вопрос о Белой армии необходимо уяснить со всей определенностью. Во-первых, никак нельзя оспорить того факта, что все главные создатели и вожди Белой армии были по самой своей сути «детьми Февраля». Ее основоположник генерал М. В. Алексеев (с августа 1915-го до февраля 1917-го — начальник штаба Верховного главнокомандующего, то есть Николая II; после переворота сел на его место) был еще с 1915 года причастен к заговору, ставившему целью свержение Николая II, а в 1917-м фактически осуществил это свержение, путем жесткого нажима убедив царя, что петроградский бунт непреодолим и что армия-де целиком и полностью поддерживает замыслы масонских заговорщиков.

Главный соратник Алексеева в этом деле, командующий Северным фронтом генерал Н. В. Рузский (который прямо и непосредственно «давил» на царя в февральские дни), позднее признал, что Алексеев, держа в руках армию, вполне мог прекратить февральские «беспорядки» в Петрограде, но «предпочел оказать давление на Государя и увлек других главнокомандующих» [ 156 ]. А после отречения Государя именно Алексеев первым объявил ему (8 марта): «..»Ваше Величество должны себя считать как бы арестованным»... Государь ничего не ответил, побледнел и отвернулся от Алексеева» (там же, с. 78, 79); впрочем, еще в ночь на 3 марта Николай II записал в дневнике, явно имея в виду и генералов Алексеева и Рузского: «Кругом измена, и трусость, и обман!» [ 157 ]

Как уже говорилось, Н. Н. Берберова утверждала, что и М. В. Алексеев, и Н. В. Рузский были масонами [ 158 ] и потому, естественно, стремились уничтожить историческую государственность России. Виднейший современный историк российского масонства В. И. Старцев, в отличие от Н. Н. Берберовой, полагает, что «факт» принадлежности этих генералов к масонству «пока еще не доказан», хотя и не исключает сего факта [ 159 ], признавая, в частности, достоверность сообщений, согласно которым Н. В. Рузский участвовал в масонских собраниях в доме своего двоюродного брата, профессора Д. П. Рузского — одного из лидеров масонства, секретаря его петроградского совета (там же, с. 144,153).

П. Н. Милюков свидетельствовал, что еще осенью 1916 года генерал Алексеев разрабатывал «план ареста царицы (ее считали главной «вдохновительницей» Николая II. — В.К.) в ставке и заточения» [ 160 ]. А особенно осведомленный Н. Д. Соколов сообщил, что 9(22) февраля 1917 года П. В. Рузский вместе с заправилами будущего переворота обсуждал проект, предусматривавший, что Николая II по дороге из ставки в Царское Село «задержат и заставят отречься» (там же, с. 96) — как это в точности и произошло 2-3 марта...

Один из самых выдающихся представителей царской семьи в период Революции, сын младшего сына Николая I великий князь Александр Михайлович (1866-1933), которого, между прочим, вполне заслуженно называли «отцом русской военной авиации», писал в своих изданных (в год его кончины) в Париже мемуарах: «Генерал Алексеев связал себя заговорами с врагами существовавшего строя» [ 161 ].

Итак, нельзя с полной уверенностью утверждать (поскольку нет неопровержимых сведений), что создатель Белой армии М. В. Алексеев был членом масонской организации, но, как свидетельствовал А. И. Гучков — и скрупулезный историк В. И. Старцев не оспаривает это свидетельство, — генерал «был настолько осведомлен, что делался косвенным участником» [ 162 ] (то есть участником заговора масонов-«февралистов»).

Что же касается других главных вождей Белой армии, генералов А. И. Деникина и Л. Г. Корнилова и адмирала А. В. Колчака, — они так или иначе были единомышленниками Алексеева. Все они сделали блистательную карьеру именно после Февраля. Военный министр в первом составе Временного правительства Гучков вспоминал, как ему трудно было назначать на высшие посты Корнилова и Деникина. О Корнилове Гучков говорил: «Его служебная карьера была такова: он в боях командовал только дивизией; командование корпусом (с конца 1916 года. — В.К.), откуда я взял его в Петербург, происходило в условиях отсутствия вооруженных столкновений. Поэтому такой скачок... до командования фронтом считался недопустимым» (там же, с. 12). Тем не менее в самый момент переворота Корнилов стал командующим важнейшим Петроградским военным округом, 7 июля — командующим Юго-Западным фронтом, а 19 июля Керенский назначил его уже Главковерхом!

То же относится и к Деникину, который вскоре после Февраля стал начальником штаба Главковерха (то есть занял пост, который до Февраля занимал Алексеев); Гучков отметил, что «иерархически это был большой скачок... только что командовал (Деникин. — В.К.) дивизией или корпусом» (там же, с. 10); говоря точнее, генерал до сентября 1916 года был командиром (начальником) дивизии, а затем — до переворота — командовал корпусом на второстепенном Румынском фронте. Дабы стало ясно, какую головокружительную карьеру сделали в Феврале Корнилов и Деникин, приведу выразительные цифры, установленные А. Г. Кавтарадзе: в Русской армии к 1917 году было ни много ни мало 68 командиров (начальников) корпусов и 240 — дивизий [ 163 ]. При этом очень значительная часть этих военачальников после Февральского переворота была — в противоположность беспрецедентному взлету Корнилова и Деникина — изгнана из армии. Сам Деникин писал об этом так: «Военные реформы начались с увольнения огромного числа командующих генералов... В течение нескольких недель были уволены... до полутораста старших начальников» («Вопросы истории», 1990, № 7, с. 107, 108), то есть около половины...

А. В. Колчак занимал до Февраля более высокий пост, чем Деникин и Корнилов: с июня 1916 года он был командующим Черноморским флотом. Но, как утверждает В. И. Старцев, «командующие флотами... Непенин [ 164 ] и Колчак были назначены на свои должности благодаря ряду интриг, причем исходной точкой послужила их репутация — либералов и оппозиционеров» [ 165 ].

Последний военный министр Временного правительства генерал А. И. Верховский (человек, конечно, весьма «посвященный», хотя и, насколько известно, не принадлежавший к масонству) писал в своих мемуарах: «Колчак еще со времени японской войны был в постоянном столкновении с царским правительством и, наоборот, в тесном общении с представителями буржуазии в Государственной думе». И когда в июне 1916 года Колчак стал командующим Черноморским флотом, «это назначение молодого адмирала потрясло всех: он был выдвинут в нарушение всяких прав старшинства, в обход целого ряда лично известных царю адмиралов и несмотря на то, что его близость с думскими кругами была известна императору... Выдвижение Колчака было первой крупной победой этих (думских. — В.К.) кругов». А в Феврале и «партия эсеров мобилизовала сотни своих членов — матросов, частично старых подпольщиков, на поддержку адмирала Колчака... Живые и энергичные агитаторы сновали по кораблям, превознося и военные таланты адмирала, и его преданность революции» [ 166 ]. Вскоре Временное правительство производит Колчака в «полные» адмиралы.

Далее, все будущие вожди Белой армии имели впечатляющие «революционные заслуги». Корнилов 7 марта лично арестовал в Царском Селе императрицу и детей Николая II [ 167 ].

Нельзя не упомянуть и о еще одной «революционной» акции Лавра Георгиевича. Реальным началом Февральской революции явился бунт располагавшейся в Петрограде учебной команды лейб-гвардии (!) Волынского полка. Ранним утром 27 февраля 1917 года начальник этой команды штабс-капитан Лашкевич, придя в казарму, попытался повести солдат в город для пресечения вызванных продовольственными трудностями «беспорядков». Фельдфебель Кирпичников, который заранее распропагандировал солдат, потребовал от офицера покинуть казарму, а затем или он сам или, может быть, кто-то из солдат (мнения расходятся, так как бунтовщики, по-видимому, договорились о круговой поруке) убил штабс-капитана выстрелом в спину. После этого «повязанные кровью» солдаты взбунтовались и сумели присоединить к себе расположенные по соседству лейб-гвардии Преображенский и Литовский полки, что окончательно решило победу революции.

Как бы ни оценивать Февральскую революцию, убийство офицера выстрелом в спину едва ли являло собой геройское деяние. Тем не менее назначенный 2 марта командующим Петроградским военным округом генерал-лейтенант Корнилов лично наградил Кирпичникова Георгиевским крестом...

Правда, «герой» оказался слишком простодушным человеком. Летом следующего, 1918 года, когда ситуация была уже совсем иной, он отправился на Дон, в Добровольческую армию, возглавляемую наградившим его Корниловым, но ближайший тогда сподвижник Корнилова, А. П. Кутепов, в штаб дивизии которого заявился Кирпичников, приказал без каких-либо разбирательств расстрелять этого героя Февраля. Наградивший же его Корнилов никакого наказания за это не получил, что едва ли справедливо... (см., напр.: Иоффе Г. З. «Белое дело». Генерал Корнилов. — М., 1989, с. 38).

Но вернемся к 7 марта, когда Корнилов лично арестовал императорскую семью. На следующий день, 8 марта, словно вступая в соревнование с подчиненным ему Корниловым, генерал от инфантерии Алексеев в Могилеве объявил об аресте самому императору и сдал его думскому конвою. Затем в Крыму заместитель Колчака (которого как раз в этот момент вызвало в Петроград Временное правительство) контр-адмирал В.К. Лукин руководил арестом находившихся там великих князей, в том числе только что упоминавшегося Александра Михайловича (см.: Верховский А. И., цит. соч., с. 239-240).

Все это достаточно ясно характеризует политическое лицо будущих вождей Белой армии. Могут, конечно, возразить, что позднее эти люди изменили свои убеждения: ведь уже в августе 1917 года Керенский объявил их «контрреволюционерами» и даже приказал арестовать Деникина и Корнилова (как ни парадоксально, арест его осуществил Алексеев, который был тогда начальником штаба Главковерха — Керенского, а всего через три с половиной месяца Алексеев и Корнилов возглавили Добровольческую, то есть Белую, армию).

Но это было по сути дела противостояние в одном «февральском» стане; конфликт объяснялся главным образом тем, что Керенский, сознавая свое бессилие в условиях нараставшего с каждым месяцем «русского бунта», усматривал выход в «компромиссах» и с ним, и с использующими в своих целях этот бунт большевиками. Особенное возмущение в военной среде вызвал тот факт, что, отдав приказ об аресте Корнилова, Керенский одновременно приказал освободить Троцкого (который был арестован в связи с июльским выступлением большевиков и провел в заключении сорок дней).

Здесь уместно сослаться на тезисы о «Белой идее» из подготовленного ветеранами-эмигрантами издания, посвященного двадцатилетнему юбилею Белой армии (оно вышло в свет в Нью-Йорке в 1937 году). Ближайший сподвижник самого, пожалуй, «консервативного» из белых вождей, П. Н. Краснова, командующий Донской армией генерал С. В. Денисов все же недвусмысленно утверждал на страницах этой книги:

«Генерал Корнилов имел полное основание не доверять Временному правительству, которое, постепенно изменяясь в составе, в конечном итоге утеряло признаки власти, созданной революцией (Февральской. — В.К.). Временное правительство... пошло по скользкому пути непристойных уступок черни и отбросам Русского народа... Все без исключения Вожди, и Старшие и Младшие (Белой армии. — В.К)... приказывали подчиненным... содействовать Новому укладу жизни и отнюдь, и никогда не призывали к защите Старого строя и не шли против общего течения... На знаменах Белой Идеи было начертано: к Учредительному Собранию, т.е. то же самое, что значилось и на знаменах Февральской революции... Вожди и военачальники не шли против Февральской революции и никогда и никому из своих подчиненных не приказывали идти таковым путем» [ 168 ].

Можно признать, что те или иные лица и даже группы людей в составе Белой армии исповедовали и в какой-то мере открыто выражали другие настроения и устремления, — в том числе и подразумевающие прямую и полную реставрацию вековых устоев России. Но это никак не определяло основную и официальную линию, в которой, как сказано в той же книге, «нет и тени каких бы то ни было реставрационных вожделений» (с. 14).

* * *

Интереснейший и в высшей степени основательный исследователь М. В. Назаров, который, кстати сказать, в ряде существенных аспектов понимает проблему Белой армии по-другому, чем я, четко сформулировал (в своей работе «Политический спектр первой эмиграции»): «При всем уважении к героизму белых воинов следует признать, что политика их правительств (не только «правительств» в прямом смысле слова: ведь здесь же М. В. Назаров отмечает, что и «ген. Деникин был «левее», чем его армия». — В.К.) была в основном лишь реакцией Февраля на Октябрь — что и привело их к поражению так же, как незадолго до того уже потерпел поражение сам Февраль» [ 169 ].

Иначе говоря, борьба Красной и Белой армий вовсе не была борьбой между «новой» и «старой» властями; это была борьба двух «новых» властей — Февральской и Октябрьской. Нельзя, правда, не оговорить, что М. В. Назаров, противореча своему процитированному обобщающему тезису, не раз стремится преуменьшить и ограничить «февралистскую» направленность Белой армии. Он говорит, например, о «февральских элементах (только! — В.К.) в Белом движении» и о том, что «большинство его вождей» шло «на вынужденную зависимость от недружественных России иностранных сил» (там же, с. 184). Но выше уже было показано, что не какие-то там «элементы», а главные руководители — Алексеев, Корнилов, Деникин и Колчак — были несомненными «героями Февраля», и их теснейшая связь (а не «зависимость») с силами Запада была совершенно естественной, вовсе не «вынужденной».

М. В. Назаров немало — и абсолютно верно — говорит о предательском поведении Запада в отношении Белой армии. Но этот вопрос явно имеет двойственный характер. Политика Запада исходила, во-первых, из чисто прагматических соображений, которые для него всегда играли определяющую роль: стоит ли вкладывать средства и усилия в Белую армию, «окупится» ли это? И когда к концу 1918 года Деникину удалось объединить антибольшевистские (в частности, белоказачьи) силы на юге России, Запад стал достаточно щедрым. Рассказав в своих «Очерках русской смуты» о предшествующей катастрофической нехватке вооружения, Деникин удовлетворенно констатировал, что «с февраля (1919 года. — В.К.) начался подвоз английского снабжения. Недостаток в боевом снабжении с тех пор мы испытывали редко» [ 170 ]. Не приходится сомневаться, что без этого «снабжения» был бы немыслим триумфальный поначалу поход Деникина на Москву, достигший в октябре 1919 года Орла.

Во-вторых, Запад издавна и даже извечно был категорически против самого существования великой — мощной и ни от кого не зависящей — России и никак не мог допустить, чтобы в результате победы Белой армии такая Россия восстановилась. Запад, в частности в 1918-1922 годах, делал все возможное для расчленения России, всемерно поддерживая любые сепаратистские устремления. Деникин подробно рассказал об этом в своем труде — рассказал подчас с достаточно резким возмущением (между прочим, сообщая о весомейшей английской помощи с февраля 1919 года-«пароходы с вооружением, снаряжением, одеждой и другим имуществом, по расчету на 250 тысяч человек», — он тут же с горечью замечает: «Но вскоре мы узнали, что есть... «две Англии» и «две английские политики»...» («Вопросы истории». 1993, № 7, с. 100).

Вместе с тем совершенно очевидно, что и самое крайнее возмущение не могло побудить генерала и его соратников не только порвать с Западом, но и хотя бы выступить с протестом против его политики в России. И дело здесь не только в том, что Белая армия была бы бессильной без западной помощи и поддержки.

Биограф А. И. Деникина Д. Лехович вполне верно определил политическую платформу Деникина как «либерализм», основанный на вере в то, что «кадетская партия... сможет привести Россию... к конституционной монархии британского типа» [ 171 ]; соответственно, «идея верности союзникам (Великобритания, Франция, США. — В.К.) приобрела характер символа веры» (там же, с. 158). Без всякого преувеличения следует сказать, что Антон Иванович Деникин находился в безусловном подчинении у Запада. Это особенно ясно из его покорного признания «верховенства» А. В. Колчака.

Дело в том, что еще с ноября 1917 года Деникин был одним из вожаков формирующейся Белой — Добровольческой — армии, а с сентября 1918-го, после кончины М. В. Алексеева, стал ее главнокомандующим. Между тем Колчак лишь через два месяца после этого, в ноябре 1918 года, начал боевые действия против большевиков в Сибири и тем не менее был тут же объявлен Верховным правителем России. И все же Деникин безропотно признал верховенство новоявленного вождя. В пространнейших деникинских «Очерках русской смуты» об этом весьма значительном событии сказано со странной лаконичностью и неопределенностью: «...подчинение мое адм. Колчаку в конце мая 1919 года, укреплявшее позицию всероссийского масштаба, занятую Верховным правителем, встречено было правыми кругами несочувственно» («Вопросы истории»,1994, № 3,с.104).

Александр Васильевич Колчак был, вне всякого сомнения, прямым ставленником Запада и именно поэтому оказался Верховным правителем. В отрезке жизни Колчака с июня 1917-го, когда он уехал за границу, и до его прибытия в Омск в ноябре 1918 года много невыясненного, но и документально подтверждаемые факты достаточно выразительны. «17 (30) июня, — сообщал адмирал самому близкому ему человеку А. В. Тимиревой, — я имел совершенно секретный и важный разговор с послом США Рутом и адмиралом Гленноном... я ухожу в ближайшем будущем в Нью-Йорк. Итак, я оказался в положении, близком к кондотьеру» [ 172 ], — то есть наемному военачальнику... В начале августа только что произведенный Временным правительством в адмиралы («полные») Колчак тайно прибыл в Лондон, где встречался с морским министром Великобритании и обсуждал с ним вопрос о «спасении» России. Затем он опять-таки тайно отправился в США, где совещался не только с военным и морским министрами (что было естественно для адмирала), но и с министром иностранных дел, а также — что наводит на размышления — с самим тогдашним президентом США Вудро Вильсоном.

В октябре 1917 года Колчака нашла в США телеграмма из Петрограда с предложением выставить свою кандидатуру на выборы в Учредительное собрание от партии кадетов; он тут же сообщил о своем согласии. Но всего через несколько дней совершился Октябрьский переворот. Адмирал решил пока не возвращаться в Россию и поступил... «на службу его величества короля Великобритании»... В марте 1918-го он получил телеграмму начальника британской военной разведки, предписывавшую ему «секретное присутствие в Маньчжурии» — то есть на китайско-российской границе. Направляясь (по дороге в Харбин) в Пекин, Колчак в апреле 1918 года записал в дневнике, что должен там «получить инструкции и информацию от союзных послов. Моя миссия является секретной, и хотя догадываюсь о ее задачах и целях, но пока не буду говорить о ней» (цит. изд., с. 29). В конце концов в ноябре 1918 года Колчак для исполнения этой «миссии» был провозглашен в Омске Верховным правителем России. Запад снабжал его много щедрее, чем Деникина; ему были доставлены около миллиона винтовок, несколько тысяч пулеметов, сотни орудий и автомобилей, десятки самолетов, около полумиллиона комплектов обмундирования и т.п. (разумеется, «прагматический» Запад доставил все это под залог в виде трети золотого запаса России...) [ 173 ].

При Колчаке постоянно находились британский генерал Нокс и французский генерал Жанен со своим главным советником — капитаном Зиновием Пешковым (младшим братом Я. М. Свердлова), принадлежавшим, между прочим, к французскому масонству. Эти представители Запада со всем вниманием опекали адмирала и его армию. Генерал А.П. Будберг-начальник снабжения, затем военный министр у Колчака-записал в своем дневнике 11 мая 1919 года, что генерал Нокс «упрямо стоит на том, чтобы самому распределять приходящие к нему запасы английского снабжения, и делает при этом много ошибок, дает не тому, кому это в данное время надо» [ 174 ] и т.п.

Все подобные факты (а их перечень можно значительно умножить) ясно говорят о том, что Колчак — хотя он, несомненно, стремился стать «спасителем России» — на самом деле был, по его же собственному слову, «кондотьером» Запада, и в силу этого остальные предводители Белой армии, начиная с Деникина, должны были ему подчиняться...

Что же касается Запада, его планы в отношении России были вполне определенными. О них четко сказал в 1920 году человек, которого едва ли можно заподозрить в клевете на западную демократию. Речь идет о корифее российского либерализма П. Н. Милюкове. Летом 1918 года из-за своего прямого сотрудничества с германской контрразведкой он вынужден был уйти с поста председателя кадетской партии, и, хотя в октябре того же года принес за это «покаяние», ему уже не пришлось играть ведущую роль в политике. Однако именно эта определенная «отстраненность» дала ему возможность — и смелость — взглянуть правде в глаза. Милюков, который долгие годы беззаветно превозносил Запад и его благородную помощь демократизирующейся России, 4 января 1920 года написал из Лондона своей сподвижнице, знаменитой графине С. В. Паниной, находившейся тогда в Белой армии на Дону: «Теперь выдвигается (на Западе. — В.К.) в более грубой и откровенной форме идея эксплуатации России как колонии (выделено самим П. Н. Милюковым. — В.К.) ради ее богатств и необходимости для Европы сырых материалов» [ 175 ]. И уж если убежденный «западник» Милюков (кстати, находившийся в Великобритании еще с начала 1919 года) сообщает такое, не приходится сомневаться в истинности «диагноза».

Разумеется, Белая армия постоянно провозглашала, что она воюет за Россию и ее коренные интересы. Однако есть все основания утверждать, что в действительности борьба Белой армии определялась — пусть даже, как говорится, в известной мере и степени — интересами Запада. Между прочим, М. В. Назаров, хотя он видит многое иначе, чем я, все же недвусмысленно утверждает, что «ориентация Белого движения на Антанту заставила многих опасаться, что при победе белых стоявшие за ними иностранные силы подчинят Россию своим интересам» (цит. соч., с. 218).

И эти «опасения» были совершенно верными не только из-за мощного давления «иностранных сил»; сама политическая программа Белой армии в очень многом соответствовала чаяниям Запада. Вот поистине обнажающее всю суть дела рассуждение Деникина: «...та «расплавленная стихия» (то есть «русский бунт». — В.К.), которая с необычайной легкостью сдунула Керенского, попала в железные тиски Ленина-Бронштейна и вот уже более трех лет (Деникин писал это в начале 1921 года. — В.К.) не может вырваться из большевистского плена. Если бы такая жестокая сила... взяла власть и, подавив своеволие, в которое обратилась свобода, донесла бы эту власть до Учредительного собрания, то русский народ не осудил бы ее, а благословил» («Вопросы истории», 1990, №12, с. 127).

Итак, Деникин (хотя он — едва ли сколько-нибудь основательно — приписывает свое мнение «русскому народу») готов «благословить» любое (именно этот смысл в слове «такая» — такая, как у большевиков) жестокое насилие, если оно завершится утверждением в России власти парламента. Это означает, во-первых, что целью для Деникина была все же не Россия, а — как и у большевиков — определенный социально-политический строй, и, во-вторых, что речь шла о строе, угодном Западу: буквально во всех документах, обращенных западными «партнерами» к Белой армии, парламент указывается как совершенно обязательная, неукоснительная цель борьбы.

И трудно спорить с тем, что жестокое насилие ради парламентского государства западного типа было ничуть не более приемлемо для «своевольного» русского народа, чем такое же насилие ради коммунизма... Между прочим, уже упомянутый колчаковский генерал А. П. Будберг 17 октября 1918 года писал в своем дневнике о председателе белого правительства в Сибири кадете П. А. Вологодском, который «заявил, что крестьяне готовы к добровольной самомобилизации (в Белую армию. — В.К.). Последнее заявление в устах главы правительства показывает его легковесность, малоосведомленность и опасное незнание народного настроения; крестьяне, быть может, и готовы к самомобилизации, но именно «само», для защиты своих собственных интересов и для обеспечения себя от прочих «ций» — реквизиций, экзекуций, национализации и т.п. Характерной иллюстрацией к заявлению главы правительства является телеграмма из Славгорода (город в четырехстах километрах юго-восточнее Омска. — В.К.), сообщающая, что по объявлении призыва (в Белую армию. — В.К.) там поднялось восстание, толпы крестьян напали на город и перебили всю городскую администрацию и стоявшую там офицерскую команду» (цит. изд., с. 229).

Уже после полугодового правления Колчака, 18 мая 1919 года, генерал Будберг записал: «Восстания и местная анархия расползаются по всей Сибири... главными районами восстания являются поселения столыпинских аграрников — посылаемые спорадически карательные отряды... жгут деревни, вешают и, где можно, безобразничают. Такими мерами этих восстаний не успокоить... в шифрованных донесениях с фронта все чаще попадаются зловещие для настоящего и грозные для будущего слова «перебив своих офицеров, такая-то часть передалась красным». И не потому, — совершенно верно писал генерал, — что склонна к идеалам большевизма, а только потому, что не хотела служить... и в перемене положения... думала избавиться от всего неприятного» (с. 261).

* * *

Здесь уместно и важно сделать отступление от нашей непосредственной темы, но отступление, которое позволит глубже понять ход Революции в целом. Упомянув о том, что «главными районами восстания являются поселения столыпинских аграрников», А. П. Будберг позже, 26 августа 1919 года, пишет в своем дневнике еще более определенно: « ...главными заправилами всех восстаний являются преимущественно столыпинские аграрники» (с. 308. Выделено мною. — В.К.).

Для многих людей это сообщение явится, несомненно, неожиданностью, ибо ведь столь уважаемый ныне (и вполне заслуженно уважаемый) П. А. Столыпин полагал, что щедро наделяемые землей в ходе столь тесно связанной с его именем реформы переселенцы явятся как раз надежным противовесом всяческому бунтарству.

Петр Аркадьевич, конечно же, выдающийся, даже подлинно великий государственный деятель России. Его политический разум и воля имели огромное значение для преодоления всеобщей смуты, в которую была ввергнута страна в 1905 году. Неоценима та его историческая роль, о которой вскоре после его гибели писал В. В. Розанов: «После долгого времени... явился на вершине власти человек, который гордился тем именно, что он русский, и хотел соработать с русскими. Это не политическая роль, а, скорее, культурная» («Новое время» от 7 октября 1911 года; цит. по перепечатке в «Литературной России» от 30 августа 1991 г.). Вообще во главе государственной власти встал в лице П. А. Столыпина человек высокой культуры, достойный брат (хоть и троюродный) самого Лермонтова [ 176 ].

Однако прочно связанная с именем Столыпина «аграрная реформа» явно не могла оправдать возлагавшихся на нее надежд. Об этом сразу же после принятия решения о реформе основательно писал один из виднейших тогдашних экономистов, член-корреспондент Российской академии наук А. И. Чупров (1842-1908).

О его предостережениях недавно напомнил в своей статье «Чупров против Столыпина» кандидат экономических наук Юрий Егоров. В начатой в 1906 году «революции экономической он (Чупров. — В.К.) видел неизбежный пролог революции социальной — ближайшее будущее подтвердило его правоту. И когда Столыпин для своей реформы просил 15-20 лет спокойствия, Чупров и его ученики возражали, что как раз такая реформа лет через десять приведет к социальному взрыву. И в самом деле, о каком успехе могла идти речь, если сами новоявленные собственники в 1917 году с таким энтузиазмом уничтожали частные земельные владения, которые вроде бы должны были защищать» (это явствует и из сообщений А. П. Будберга. — В.К.). Вообще, как утверждал А. И. Чупров, «мысль о... распространении отрубной (или, иначе, хуторской. — В.К.) собственности на пространстве обширной страны представляет собою чистейшую утопию, включение которой в практическую программу неотложных реформ может быть объяснено только малым знанием дела» (см.: Былое. Ежемесячное приложение к журналу «Родина», 1996, № 5, с. 3. — Выделено мною. — В.К.).

К сожалению, «приговор» верен. Жизнь П. А. Столыпина началась и почти целиком прошла (кроме нескольких лет студенчества и службы в Петербурге) в западной части Ковенской губернии (ныне — Литва). С русской деревней он соприкоснулся лишь на пятом десятке, в 1903 году, когда был назначен саратовским губернатором (к тому же вскоре в губернии начались «беспорядки», которые не способствовали объективному изучению деревенского бытия). В Ковенской губернии и в соседней Восточной Пруссии, где часто бывал Петр Аркадьевич, господствовали хуторские хозяйства, сложившиеся в давние времена. И ему в какой-то мере представлялось, что эта — по сути дела западноевропейская — «модель» может привиться в русском крестьянстве. Однако, будучи перенесенной — к тому же очень поспешно — в совсем иной мир, модель эта дала и совершенно иные результаты, чем на Западе. Русские «хуторяне» оказались даже наиболее более склонными к бунту, чем «общинные» крестьяне...

Казалось бы, все это принижает личность П. А. Столыпина. Но дело обстояло сложнее, что показал в наше время внимательный историк П. И. Зырянов: «Столыпинская аграрная реформа, — читаем в его книге о Петре Аркадьевиче, — о которой в наши дни много говорят и пишут, в действительности — понятие условное. В том смысле условное, что она, во-первых, не составляла цельного замысла и при ближайшем рассмотрении распадается на ряд мероприятий, между собой не всегда хорошо состыкованных. Во-вторых, не совсем правильно и название реформы, ибо Столыпин не был ни автором основных ее концепций, ни разработчиком. Он воспринял проект в готовом виде и стал как бы его приемным отцом... но это не значит, что между отцом и приемным чадом не было противоречий. И, наконец, в-третьих, у Столыпина, конечно же, были и свои собственные замыслы, которые он пытался реализовать. Но случилось так, что они не получили значительного развития, ходом вещей были отодвинуты на задний план, зачахли, а приемный ребенок... наоборот, начал расти и набирать силу. Пожалуй, можно сказать, что Столыпин «высидел кукушкина птенчика». (Зырянов П. Н. Петр Столыпин. Политический портрет. — М., 1992, с. 44).

Сам П. А. Столыпин, доказывает П. Н. Зырянов, «предлагал организовать широкое содействие созданию крепких индивидуальных крестьянских хозяйств государственных землях». Однако, «когда Столыпин пришел в МВД (Министерство внутренних дел. — В.К.), оказалось, что там на это дело смотрят несколько иначе... В течение ряда лет группа чиновников во главе с В. И. Гурко разрабатывала проект... основные идеи и направления проекта уже сформировались... В отличие от столыпинского замысла, проект Гурко имел в виду создание хуторов и отрубов на надельных (крестьянских) землях (а не на государственных)... ради другой цели — укрепления надельной земли в личную собственность... С агротехнической точки зрения такое новшество не могло принести много пользы... но оно было способно сильно нарушить единство крестьянского мира, внести раскол в общину» (с. 45). Между тем Столыпин «изначально вовсе не хотел насильственного разрушения общины» (с.53).

И П. Н. Зырянов не без оснований констатирует: «Психология государственных деятелей, говорящих одно и делающих другое, — явление поистине загадочное. По-видимому, редко кто из них в такие моменты сознательно лжет и лицемерит. Благие намерения провозглашаются чаще всего вполне искренне... Другое дело, что не они, выступающие с высоких трибун, составляют множество тех бумаг, в которые и выливается реальная политика...» (с. 53).

В цитируемом исследовании П. Н. Зырянова убедительно раскрыта противоречивость знаменитой реформы и, в частности, показано, что чиновники (они охарактеризованы историком конкретно, поименно), непосредственно осуществлявшие реформу (Петр Аркадьевич, возглавлявший всю деятельность верховной власти, не мог постоянно держать в руках многогранную практику аграрной реформы), делали не совсем то или даже совсем не то, что имел в виду председатель Совета министров. Он ведь так или иначе предполагал самую весомую роль государства в развитии сельского хозяйства (начиная с предоставления крестьянам государственной земли, а не ориентации на частную земельную собственность) и сохранение (а не целенаправленное разрушение) основ крестьянской общины.

Реальность реформы оказалась недостаточно определенной, даже запутанной, но нельзя не учитывать, что историческая ситуация была слишком сложной и напряженной, а к тому же Петру Аркадьевичу было отпущено для осуществления его замыслов всего лишь пять лет...

А. П. Будберг называет главных бунтовщиков в Сибири «столыпинскими аграрниками», но — о чем и сказал П. Н. Зырянов, — имя великого государственного деятеля употреблено здесь (как и во многих случаях) «условно», в сущности — «неправильно». То, к чему стремился П. А. Столыпин, было, без сомнения, искажено уже при его жизни и особенно после его убийства.

* * *

Вернемся к сибирскому бунту 1919 года. Большевики, разумеется, использовали этот бунт, и в начале 1920 года колчаковская армия потерпела полное поражение. Однако не прошло и года, и бунт — уже против большевистской власти — разгорелся в Сибири с новой силой, главным образом в округе Тобольска. Мощное народное восстание против власти Колчака достаточно хорошо изучено, но новая сибирская «пугачевщина» конца 1920 — начала 1921 года до последнего времени оставалась почти «закрытой» темой. В цитированной выше работе М. С. Бернштама, стремившегося выявить все факты «народного сопротивления коммунизму» (что, как уже говорилось, весьма неточно), лишь в одной фразе упоминается, что одновременно с гораздо более широко известным восстанием в Тамбовской губернии «происходило большое восстание в Западной Сибири, поднявшее крестьянство на огромной территории» (цит. соч., с. 21).

В течение тридцати лет изучал это действительно грандиозное — хотя и почти полностью забытое — восстание тюменский писатель К. Я. Лагунов. Наконец ему удалось издать крохотным тиражом документальный рассказ об этом безудержном и крайне беспощадном бунте (Лагунов К. ...И сильно падает снег. — Тюмень, 1992). Он во многом сумел преодолеть любую пристрастность и показал, что равно беспощадны были и повстанцы, и подавлявшая их власть. Помимо прочего, книга К. Я. Лагунова убеждает, что Сибирское восстание по своему размаху, в сущности, превзошло более «знаменитое» Тамбовское ( пользуясь случаем, приношу свою благодарность Константину Яковлевичу, приславшему мне свою предельно малотиражную книгу, которая иначе едва ли бы оказалась в моих руках).

Нельзя не отметить, что характеристика Тобольского восстания нуждается в некоторых уточнениях. К. Я. Лагунов говорит в конце своего труда: «Я хочу, чтобы эта книга стала первой свечой, зажженной в память о безвинно убиенных в зиму 1920-1921 года. В память о «белых» и «красных»; о тех, кто восстал, и о тех, кто подавил восстание» (с. 234). Слово «белых» здесь явно совершенно неуместно, ибо речь идет о народе, восставшем против «красных» точно так же, как ранее против «белых». Между прочим, и сам К. Я. Лагунов на предыдущей странице говорит о сибиряках, которые поднялись «на бессмысленный бунт» (с. 233; о Пушкине не упоминается, ибо его слова давно стали как бы ничьими, словами самой Истины). Но ведь к белым в истинном значении слова это определение («бунт») никак не применимо, — не говоря уже о том, что до победы красных те же самые сибиряки бунтовали против белых...

Тот факт, что в книге К. Я. Лагунова, как говорится, не вполне сведены концы с концами, ясно выражается и в другом «противоречии»: с одной стороны, писатель гневно клянет «красных» за жесточайшие меры против бунта, с другой же — сообщает, что весна 1921 года «властно поманила крестьянина к земле... Чтоб воротиться к привычному делу, труженик не только спешил покинуть повстанческие полки, но и помогал Красной Армии поскорее заглушить пламя восстания»... (с. 225). Естественно вспоминаешь о сподвижниках Пугачева, доставивших его капитан-поручику Маврину.

Таким образом, выявляется реальная историческая ситуация, о которой в книге К. Я. Лагунова не сказано с должной четкостью: красные и белые воюют между собой за власть, но одновременно и тем и другим приходится отчаянно бороться с «русским бунтом», который, по признанию Ленина и Троцкого, представлял наибольшую опасность («во много раз, — по словам Ленина, — превышающую» угрозу со стороны всех белых, «сложенных вместе») для красных и, без сомнения, точно так же для белых... И Деникин в приведенном выше рассуждении начала 1921 года сказал именно об этом, выражая свою мечту (да, только мечту...) о такой же, как у красных, «жестокой силе», которая бы «взяла власть и, подавив своеволие (то есть «русский бунт». — В.К.)... донесла бы эту власть до Учредительного собрания». Когда он это писал, красные все еще продолжали «подавлять своеволие».

* * *

В своей совокупности и взаимосвязи изложенные факты и мнения (сами по себе, по отдельности, подчас вроде бы не столь уж фундаментальные) дают основания для действительно фундаментальных выводов. Война между Белой и Красной армиями как таковая имела в конечном счете гораздо менее существенное значение, чем воздействие и на белых и на красных всеобъемлющего «русского бунта».

Так, например, если бы весной 1919-го не вспыхнуло восстание донского казачества (то самое, которое запечатлено в «Тихом Доне»), армия Деникина вряд ли смогла бы совершить свой поход на Москву, достигший Орла. Точно так же Красная армия не сумела бы в конце 1919-го-начале 1920 года менее чем за два месяца выбить армию Колчака из Сибири, если бы не мощное народное восстание против власти белых, основную массу участников которого большевики явно неадекватно называли «красными партизанами»: ведь многие из этих самых «партизан» менее чем через год взбунтовались уже против большевистской власти... А. П. Будберг писал 1 сентября 1919 года: «... теперь для нас, белых, немыслима партизанская война, ибо население не за нас, а против нас» (с. 310). Но через год это могли бы уже сказать, напротив, красные.

Чтобы со всей очевидностью понять относительную «незначительность» войны между Белой и Красной армиями в общей картине того времени, достаточно обратиться к цифрам человеческих потерь в этой войне. Благодаря недавнему рассекречиванию архивных материалов выяснено, что в 1918-1922 годах так или иначе погибли 939755 красноармейцев и командиров [ 177 ]. Что касается Белой армии, о ее потерях есть только ориентировочные суждения; согласно одним из них количество погибших было примерно то же, что и в Красной, согласно другим — значительно меньшее.

Допустим, что в общей сложности обе армии потеряли все же около 2 миллионов человек. Но в целом человеческие жертвы — даже не считая умерших в условиях всеобщей разрухи малых детей [ 178 ] — составили за 1918-1922 годы примерно около 20 миллионов человек-то есть на целый порядок больше! Ведь из тех 147,6 миллиона человек, которые жили на территории будущего СССР (в границах до 1939 года) в 1917 году, за следующие десять лет исчезли — согласно вполне достоверным данным переписи 1926 года-37,5 миллиона человек, то есть каждый четвертый (точно — 25,5%)! Для осознания всей громадности людских потерь тех лет следует вдуматься в следующее сопоставление. В 1926 году, как и в 1917-м, в стране жили именно 147 млн. человек (это совпадение дает особенную наглядность), и за следующие десять лет (то есть в 1927-1936 годах), несмотря на тяжелейшие потери в период коллективизации, из этих 147 млн. умерли 21,7 млн. человек — то есть почти на 16 миллионов (!) меньше, чем за предыдущие десять лет, в 1917-1926 годах (все это рассматривается мною в специальной статье) [ 179 ].

Понятно, что из 37,5 миллиона людей, умерших за первое десятилетие после 1917 года (не считая детей до 10 лет), многие ушли из жизни в силу «естественной» смертности; но около 20 миллионов были жертвами Революции (во всем объеме этого явления). Даже по официальной статистике, к концу 1922 года в стране было 7 миллионов (!) беспризорных-то есть лишившихся обоих родителей-детей... [ 180 ]

Как уже говорилось, потери Красной и Белой армий, вместе взятых, не превышают двух миллионов военнослужащих; остальные около 18 миллионов — это так называемое мирное население, гибель которого тогда, по существу, не «учитывалась». И это с беспощадной очевидностью показывает, что «главное» было не в самом по себе столкновении Белой и Красной армий.

Но прежде чем говорить о наиболее трагической сущности Революции, надо завершить разговор о проблеме двух армий. М. В. Назаров (который — подчеркну еще раз — по-иному понимает некоторые стороны проблемы), говоря о несомненной «ориентации Белой армии на Антанту», на Великобританию, Францию и США, — ориентации, которая в случае победы белых привела бы к подчинению России иностранным силам, делает следующий вывод: «В немалой степени это обстоятельство... толкнуло к большевикам и ту часть офицеров, которые не стали... служить в Красной армии (как ген. Брусилов; всего добровольно или вынужденно по этому пути пошло не менее 20 процентов офицеров Генштаба)» (цит. соч., с. 218).

Нельзя не отметить, что «20 процентов» — это весьма значительное и даже, если разобраться, очень значительное преуменьшение доли офицеров Генштаба, оказавшихся в Красной армии. Умевший собирать информацию В. В. Шульгин писал — и, как теперь выяснено, справедливо — еще в 1929 году: «Одних офицеров Генерального штаба чуть ли не половина осталась у большевиков. А сколько там было рядового офицерства, никто не знает, но много» [ 181 ]. М. В. Назаров ссылается на статью эмигранта генерала А. К. Баиова (кстати сказать, его родной брат генерал-лейтенант К. К. Баиов служил в Красной армии!), опубликованную в 1932 году в парижской газете «Часовой», и трактат превосходного военного историка А. Г. Кавтарадзе, изданный в 1988 году в Москве. Но М. В. Назаров принимает на веру именно цифру А. К. Баиова, который не имел возможности подсчитать количество офицеров в Красной армии. Между тем А. Г. Кавтарадзе по документам установил количество генералов и офицеров Генерального штаба, служивших в Красной армии (преобладающее большинство из них предстает в его книге даже поименно), и выяснилось, что отнюдь не 20, а 33 процента их общего количества оказались в Красной армии [ 182 ].

Если же говорить об офицерском корпусе вообще, в целом, то в Красной армии служили, по подсчетам А. Г. Кавтарадзе, 70 000-75 000 человек, то есть примерно 30 процентов общего его состава (меньшая Доля, чем из числа генштабистов, — что имело свою многозначительную причину). Однако и эта цифра — 30 процентов — в сущности, дезориентирует.

Ибо, как доказывает А. Г. Кавтарадзе, еще 30 процентов офицерства в 1917 году оказались вне какой-либо армейской службы вообще (указ. соч., с. 117). А это означает, что в Красной армии служили не 30, а около 43 процентов наличного к 1918 году офицерского состава, в Белой же — 57 процентов (примерно 100 000 человек).

Но особенно выразителен тот факт, что из «самой ценной и подготовленной части офицерского корпуса русской армии — корпуса офицеров Генерального штаба» (с. 181) в Красной армии оказались 639 (в том числе 252 генерала) человек, что составляло 46 процентов-то есть в самом деле около половины — продолжавших служить после октября 1917 года офицеров Генштаба; в Белой армии их было примерно 750 человек (цит. соч., с. 196-97). Итак, почти половина лучшей части, элиты российского офицерского корпуса служила в Красной армии!

До последнего времени приведенные цифры никому не были известны: этот исторический факт не хотели признавать ни белые, ни красные (поскольку тем самым выявлялась одна из истинных, но не делающих им чести причин их победы над белыми); однако это все же непреложный факт. Между прочим, его достаточно весомо воссоздавала художественная литература; вспомним хотя бы образ полковника Генштаба Рощина в «Хождении по мукам» А. Н. Толстого. Но этот всецело характерный для эпохи образ воспринимался большинством читателей как некое исключение, как отклонение от «нормы». Конечно, можно попытаться утверждать, что генералы и офицеры шли в Красную армию по принуждению, или с голодухи, или для последующего перехода к белым (впрочем, из Белой армии в Красную перешло гораздо больше офицеров, чем наоборот). Но когда речь идет о выборе, который сделали десятки тысяч человек, подобные объяснения не представляются достоверными. Дело обстоит, без сомнения, значительно сложнее.

Между прочим, недавно был опубликован подсчет, согласно которому (цитирую) «общее количество кадровых офицеров, участвовавших в Гражданской войне в рядах регулярной Красной Армии, более чем в 2 раза превышало число кадровых офицеров, принимавших участие в военных действиях на стороне белых» («Вопросы истории», 1993, № 6, с. 189). Но это, очевидно, преувеличение. «Достаточно» и того, что количество офицеров в Белой армии не намного превышало их количество в Красной. Размышляя об этом — могущем показаться парадоксом — историческом факте, следует прежде всего осознать, что служа — нередко на самых высоких и ответственных постах (например, из 100 командиров армий у красных в 1918-1922 годах 82 были «царскими» генералами и офицерами) — в Красной армии, эти офицеры и генералы сами не становились «красными». А. Г. Кавтарадзе подчеркивает, например, говоря о кадровых офицерах, что «среди них членов партии большевиков насчитывались буквально единицы. Реввоенсовет Республики отмечал в 1919 году, что, «чем выше была командная категория, тем меньшее число коммунистов мы могли для нее найти...» (с. 211).

Все говорит о том, что русские офицеры и генералы, «избиравшие» для себя Красную армию (или по крайней мере большинство из них), делали тем самым выбор из двух зол в пользу зла, представлявшегося им меньшим. Это были люди, которые, надо думать, хорошо знали своих коллег по воинской службе и отчетливо видели, что во главе Белой армии стоят исключительно «дети Февраля», его нераскаявшиеся до самого конца выдвиженцы.

Явно не хотели иметь дела с Белой армией те офицеры, которые с самого начала восприняли Февраль как разрушение государства (и прежде всего — армии) или же вовремя «прозрели». Между тем главные деятели Белой армии если и прозревали, то уже в эмиграции (как, например, генерал-лейтенант Я. А. Слащов-Крымский). Сейчас даже как-то странно читать, например, недавно впервые опубликованный дневник одного из наиболее видных деятелей Белой армии — дворянина из донских казаков, генерал-лейтенанта А. П. Богаевского. Он был ближайшим сподвижником А. И. Деникина (а позднее — П. Н. Врангеля) и в феврале 1919 года стал войсковым атаманом Войска Донского (сменив на этом посту более «консервативного» П. Н. Краснова); некоторое время он был даже председателем «Правительства Юга России». В советской историографии Африкан Богаевский нередко изображался как «ярый реакционер», «монархист» и т.п. Но вот его задушевная запись в дневнике, сделанная в Екатеринодаре 1 марта 1920 года: «...сформировано Южнорусское правительство... вместе дружно работают — социалист П. М. Агеев (министр земледелия) и кадет В. Ф. Зеелер (министр внутренних дел, видный масон; кроме него, в последнее деникинское правительство вошли масоны М. В. Бернацкий, Н. В. Чайковский и др. — В.К.). Я очень рад, что мой совет А. И. Деникину и Мельникову (новый глава правительства. — В.К.) назначить Агеева министром сделал свое дело... Итак, Глава есть. Правительство — тоже. Дело стало за Парламентом, как полагается во всех благовоспитанных демократических государствах» [ 183 ].

И это пишется всего за 12 дней до того момента, когда Богаевский на одном из последних пароходов отчалил из Новороссийского порта «под огнем красных...» (там же, с.33)!

Не менее примечательна запись, сделанная Богаевским через месяц, 30 марта 1920 года, в последнем пристанище Белой армии-Севастополе. Вспоминая об обороне Севастополя в 1854-1855 годах, Богаевский начинает свою запись так: «Суровый царь был — Император Николай Первый... тяжкой памятью в истории России останутся годы бесчеловечного рабства... жесток был гнет полицейско-жандармского режима и управления «40 тысяч чиновников»...» [ 184 ] (последнее выражение, по-видимому, видоизмененная цитата из монолога Хлестакова, хотя Богаевский этого не осознает...).

Словом, перед нами человек, насквозь пропитанный либеральным прекраснодушием и пустословием, человек, от которого нельзя было ожидать реальной созидательной деятельности в армии и государстве...

И вполне естественно, что исполненных государственно-патриотическим сознанием офицеров и генералов не привлекала Белая армия. Было точно подсчитано, что 14 390 офицеров перешли из Белой армии в Красную (то есть каждый седьмой) [ 185 ]. Чтобы еще яснее понять, почему почти половина офицеров и генералов Генерального штаба оказалась в Красной армии, стоит вдуматься в слова из «Книги воспоминаний» деятельнейшего русского адмирала-великого князя Александра Михайловича, о котором уже шла речь выше. Еще раз скажу, что это был выдающийся представитель семейства Романовых, человек подлинно высокой и многогранной культуры, профессионально владевший морским и авиационным делом и в то же время вовсе не чуждый искусству и философии (чтобы убедиться в этом, достаточно познакомиться с его суждениями о творчестве Н. С. Лескова и В. В. Розанова). В отличие от нелепо либеральничавших великих князей Николая Николаевича, Кирилла Владимировича, Павла Александровича, Николая, Сергея и Георгия Михайловичей (последние трое были его родными братьями), он ясно понимал суть Февраля.

Прежде чем процитировать его слова, следует напомнить, что более двадцати его родственников были зверски убиты большевиками вместе с его двоюродным племянником и родным братом его жены Ксении Александровны Николаем II; в числе убитых и трое его родных братьев («либеральных»). Тем не менее вот какое заявление сделал он в эпилоге «Книги воспоминаний» накануне своей кончины (он умер в 1933 году в Париже) как своего рода завещание:

«...«По-видимому, «союзники» собираются превратить Россию в британскую колонию», — писал Троцкий в одной из своих прокламаций в Красной армии. И разве на этот раз он не был прав? Инспирируемое сэром Генрихом Детердингом (британский «нефтяной король». — В.К.) или же следуя просто старой программе Дизраэли-Биконсфилда (влиятельнейший государственный деятель Великобритании в 1840-1870-х годах. — В.К.), британское министерство иностранных дел обнаруживало дерзкое намерение нанести России смертельный удар... Вершители европейских судеб, по-видимому, восхищались своею собственною изобретательностью: они надеялись одним ударом убить и большевиков, и возможность возрождения сильной России. Положение вождей Белого движения стало невозможным. С одной стороны, делая вид, что они не замечают интриг союзников, они призывали... к священной борьбе против Советов, с другой стороны — на страже русских национальных интересов стоял не кто иной, как интернационалист Ленин, который в своих постоянных выступлениях не щадил сил, чтобы протестовать против раздела бывшей Российской империи...» [ 186 ]

Нынешнее модное поклонение (в частности, по закону контраста) Белой армии привело к тому, что в царских офицерах и генералах, служивших в Красной армии, хотят видеть корыстных приспособленцев.

Однако у умиравшего в Париже великого князя Александра Михайловича не было, да и не могло быть никаких «практических» мотивов для подлаживания к большевикам. Он думал только о судьбе России, во главе которой триста лет находились его предки, включая его родного деда Николая I (как мы видели, «разоблачаемого» даже и в 1920 году белым генералом Африканом Богаевским). И к его приведенным только что словам, без сомнения, с чистой совестью присоединились бы многие из десятков тысяч служивших в Красной армии генералов и офицеров.

Необходимо со всей определенностью сказать, что дело было не только в очевидном настоятельном стремлении большевиков сохранить — по мере возможности — государственное пространство России. Не менее существенно было и целенаправленное созидание прочной государственной структуры, начиная с самой армии. И здесь следует вспомнить приведенные выше суждения «черносотенца» Б. В. Никольского (октябрь 1918 года) о том, что большевики созидают «вопреки своей воле и мысли новый фундамент для того, что сами разрушают», выступая как «орудие исторической неизбежности», притом осуществляют эту неизбежность «с таким нечеловеческим напряжением, которого не выдержать было бы никому из прежних деятелей» (в первую очередь, конечно, из деятелей Февраля, в том числе и стоявших тогда, осенью 1918 года, во главе Белой армии).

Вполне понятно, что Б. В. Никольский был абсолютно не согласен с большевистскими планами строительства социализма-коммунизма и с программой «мировой революции». Речь шла только о том, что можно определить как восстановление «костяка», «скелета» России (что на нем будет наращиваться — это уже следующий, второй вопрос). Но деятели Февраля были явно неспособны восстановить хотя бы этот самый костяк... И потому-то отношение к укрепляющейся большевистской власти, которое выразилось в размышлениях Б. В. Никольского и великого князя Александра Михайловича, а также в жизненном выборе почти половины генералов и офицеров Генерального штаба и т.д. и т.п., было проявлением истинного патриотизма, мучительно озабоченного вопросом о самом бытии России, а не вопросом, скажем, о том, будет ли в России парламент...

Мне могут с недоумением — и возмущением — напомнить о том, что очень значительная часть генералов и офицеров, служивших в Красной армии, позднее была безжалостно репрессирована. Их участь может показаться неопровержимым аргументом в пользу мнения о том, что «выбор», сделанный этими людьми, был их заведомой и страшной ошибкой. Однако еще более значительная часть собственно большевистских командиров Красной армии также подверглась жестоким репрессиям. Во всех революциях неумолимо действует своего рода закон: подобно мифологическому титану Кроносу, они пожирают своих собственных детей.

Ныне весьма популярно представление, согласно которому в «красной» России власть захватили «иудомасоны» или, быть может, правильнее выражаясь, «иудеомасоны» (огрубленный вариант-«жидомасоны»). Но это словечко, если основываться на действительном, реальном положении вещей, приходится разделить надвое. В составе «красной» власти в самом деле было исключительно много иудеев или, точнее, евреев. Но что касается масонов, они-то находились как раз в составе «белой», а вовсе не «красной» [ 187 ] власти (влиятельных же евреев среди белых, напротив, было очень мало — М. М. Винавер, А. И. Каминка, М. С. Маргулиес, Д. С. Пасманик, М. Л. Слоним и еще немногие люди, которых можно было бы занести в рубрику «иудеомасоны»).

Правда, почти все наиболее знаменитые деятели-масоны, из которых состояло Временное правительство, а также президиум и секретариат Совета рабочих и солдатских депутатов, не могли действовать непосредственно в Белой армии; они были слишком скомпрометированы. Но множество менее «одиозных» лиц играли решающую политическую роль в белом движении, о чем говорится, в частности, в указанной выше книге Лоллия Замойского «За фасадом масонского храма» (с. 265-267).

М. В. Назаров справедливо утверждает, что именно масоны «взяли на себя (при поддержке западных эмиссаров) организационно-политические дела в тылу Белых армий, обещая поддержку Антанты... Особенно заметно участие масонов в антибольшевистских правительствах: Н. Д. Авксентьев (он, кстати сказать, побывал и в министрах Временного правительства. — В.К.) во главе Уфимской директории, Н. В. Чайковский во главе Северного правительства в Архангельске, не говоря уже о многих их министрах и сотрудниках. Северо-западное правительство при ген. Юдениче возглавил С. Г. Лианозов. («Думаю, все это правительство составлялось «союзниками» из масонов», — писал Р. Гуль.) Были влиятельные масоны в правительствах Колчака и Деникина. У Врангеля их, кажется, было меньше, поскольку он свел гражданскую администрацию к минимуму». И заключает М. В. Назаров так: «...о масонской принадлежности своих правителей-тыловиков, конечно, вряд ли могли знать белые бойцы да и сами их генералы» (цит. изд., с. 115).

Все это в целом совершенно верно, но необходимы и некоторые уточнения. Начну с конца. Да, «бойцы» и даже генералы Белой армии едва ли знали, что делавшие политику в их стане люди принадлежат к масонству. Но направленность этой политики все же осознавалась. Так, один из наиболее выдающихся военачальников Белой армии, генерал-лейтенант Я. А. Слащов-Крымский (он — единственный среди белых — получил такого рода «именование», призванное поставить его в один ряд с Потемкиным, Суворовым, Кутузовым), 5 апреля 1920 года писал в своем «рапорте» П. Н. Врангелю (с пометой «Секретно, в собственные руки»): «Сейчас в Вашем штабе остались лица Керенского направления... к этому присоединяются карьеризм и переменчивость взглядов некоторых старших начальников». Генерал назвал даже и вполне конкретное имя, утверждая, что начальники-карьеристы «портят все дело... проведением на государственные должности «лиц», подобных Оболенскому» [ 188 ]. Князь В. А. Оболенский (1869-1950) был одним из влиятельнейших деятелей масонства, членом его немногочисленного «Верховного совета». И, надо думать, именно понимание политической сути Белого движения не в последнюю очередь определило уход Я. А. Слащова в отставку 2 августа 1920 года (то есть менее чем через четыре месяца после процитированного «рапорта») и его позднейшую — в ноябре 1921 года — просьбу о принятии его в Красную армию... Характерно заглавие статьи Я. А. Слащова о смысле борьбы Белой армии — заглавие, в которое стоит вдуматься: «Лозунги русского патриотизма на службе Франции».

Но вернемся к рассуждению М. В. Назарова. Сказав о том, что главные политические руководители Белого движения в Уфе, Архангельске и Ревеле (Таллинне) являлись масонами, он пишет: «Были влиятельные масоны в правительствах Колчака и Деникина». Эту фразу вполне можно понять в том смысле, что в основных центрах Белой армии роль масонов была не очень уж значительной. А между тем дело обстояло по-иному. Так, скажем, в июле 1919 года — в период наибольшего подъема Деникина — его правительство («Особое совещание») состояло из 24 человек. Шестеро из них — это генералы (а военные, как уже сказано, почти не вступали в масонство), но из остальных 18 человек 8 «начальников управлений» (то есть министерств), притом важнейших, были масонами: начальник управления внутренних дел Н. Н. Чебышев, юстиции В. Н. Челищев, земледелия В. Н. Колокольцев, финансов М. В. Бернацкий, вероисповеданий Г. Н. Трубецкой, государственного контроля В. А. Степанов и наиболее важные «министры без портфеля» Н. И. Астров и М. М. Федоров [ 189 ]. Словом, Деникин, как и Гучков в феврале, «был, — пользуясь определением В. И. Старцева, — окружен масонами со всех сторон», и его политика «была все-таки масонской»...

И дело здесь, разумеется, не в самом этом ярлыке «масонство», но в стоящей за ним программе, которая отнюдь не определялась подлинными интересами России — как ее государства, так и ее народа. Мне возразят, что и «красная» политика не определялась этими интересами, — хотя бы уже в силу неслыханных жертв и разрушений, к которым она привела страну. Но эту исключительно сложную и острую тему мы еще будем исследовать.

P.S. Когда эта глава моего сочинения уже была сдана в набор, на прилавках появилась книга не раз упомянутого выше У. Лакера «Черная сотня. Происхождение русского фашизма», изданная в Москве «при поддержке» пресловутого «Фонда Сороса». Благодаря этой «поддержке» книга вышла немалым в нынешних условиях тиражом и продается по весьма низкой цене. Поэтому было бы неправильным умолчать о ней в этом сочинении.

Нечто подобное фашизму, без сомнения, имело место в России XX века. Так, например, 17 сентября 1918 года в одной из влиятельнейших тогда газет, «Северная коммуна», было опубликовано следующее беспрецедентное требование члена ЦК РКП(б) и председателя Петросовета Г. Е.. Зиновьева (с 1919-го-глава Коминтерна): «Мы должны увлечь за собой девяносто миллионов из ста, населяющих Советскую Россию. С остальными нельзя говорить — их надо уничтожать» [ 190 ]. И, как было показано выше, за последующие четыре года жертвами стало даже в два раза больше людей — примерно 20 (а не 10) миллионов...

Но Лакер об этом даже не упоминает и пытается углядеть фашизм в совсем иных явлениях; к тому же он определяет его уже в самом заглавии книги как «русский». Основы этого фашизма заложил, как утверждает Лакер, Союз русского народа, который, оказывается, исповедовал «расизм» [ 191 ], как и впоследствии германские фашисты. Написав об этом, Лакер, по всей вероятности, испугался, что лживость его утверждения будет слишком очевидна, и счел нужным сделать оговорку: «Чистокровный, примитивный расизм нельзя было внедрять в стране, где половина населения была нерусского происхождения... Можно было еще взять курс на изгнание или уничтожение всех нерусских, однако такое решение было бы чересчур радикальным для партии, которая хотя и шла к фашизму, но была еще далека от этих неясных целей» (с. 64-65).

Итак, Союз русского народа вообще-то жаждал изгнать или уничтожить «всех нерусских», однако еще не дозрел до этого; к тому же было, так сказать, и объективное препятствие: половину населения империи составляли-де «нерусские».

Что сказать по этому поводу? Провозглашение половины населения империи «нерусским» — это фальсификация, грубая даже и для уровня Лакера. Ведь любой чуть-чуть знакомый с проблемой человек знает, что для Союза русского народа «русскими» являлись в равной мере все три восточнославянских племени, более того, самыми многочисленными сторонниками Союз располагал среди малороссов-украинцев. И потому русские (великороссы, малороссы и белорусы) составляли не 50, а около 70 процентов населения страны.

Но, может быть, Лакер прав по отношению к остальным 30 процентам, и Союз русского народа если и не уничтожал их, то, во всяком случае, относился к ним как к враждебным чужакам? Забавно, что сам Лакер тут же себя опровергает. Ему хочется дискредитировать «черносотенцев» во всех возможных аспектах, и, стремясь показать их национальную «несостоятельность», он сообщает, что немало видных «черносотенных» деятелей «было нерусского происхождения: Пуришкевич, Грингмут, Бутми де Кацман, Крушеван, генерал Каульбарс, Левендаль, Энгельгардт, Плеве, Пеликан, генерал Ранд, Рихтер, Шванебах и другие» (с. 69). Перечень таких нерусских лидеров «черносотенства» можно продолжать и продолжать. Но как это совместить с «расизмом» — или хотя бы с национализмом — Союза русского народа? Что это за националисты, которые избирают в качестве вожаков многочисленных людей иного национального происхождения?

Впрочем, к насквозь лживой книге Лакера мы еще вернемся; здесь же нельзя не сказать о его рассуждении о российском масонстве XX века, поскольку я подробно рассматривал эту тему.

Лакер не отрицает (да это и невозможно) существование масонов в революционной России, но без всяких аргументов утверждает, что они не играли хоть сколько-нибудь существенной роли. Их «миссия» в Феврале — это-де выдумка нескольких эмигрантов и современных русских историков. Трудно поверить, что Лакер ничего не знает о целом ряде работ западных историков (Л. Хаймсон, Б. Нортон, Н. Смит, Б. Элкин и др.) [ 192 ], пришедших, в сущности, к тем же выводам, что и их русские коллеги. Словом, перед нами опять заведомая ложь.

Впрочем, это обычный «прием» Лакера. Так, например, он упоминает коллективный труд «Погромы: противоеврейское насилие в новейшей русской истории», изданный в 1992 году Кембриджским университетом (я писал о нем; см. «Наш современник», 1994, № 8, с. 138-140), и даже дает ему высокую оценку: «Глубокое исследование причин и обстоятельств погромов» (с. 56). В этом труде показано, в частности, что «черносотенцы» отнюдь не устраивали погромов. Однако Лакер всего через две страницы беспардонно пишет, что-де Н. Е. Марков планировал, как «в грядущих погромах погибнут все евреи, до последнего» (с. 59).

Но на каких же основаниях Лакер отвергает все многочисленные исследования о роли масонства в Февральской революции? А крайне просто: он ссылается на написанную еще в 1981 году книгу воинствующего советского историка А. Я. Авреха «Масонство и революция», которая якобы содержит истину в последней инстанции (с. 20). Из книги Авреха можно узнать, что историки, говорящие о роли масонства, «практически отвергают марксистско-ленинскую концепцию развития революционного процесса в России» [ 193 ]. Это в самом деле так, и Аврех — вслед за «академиком И. И. Минцем», на статью которого он почтительно ссылается в своей книге, — ринулся отстаивать сию концепцию.

Так что Лакер — хочет он того или не хочет — оказывается единомышленником Авреха и Минца. Могут возразить, что в книге Лакера есть нападки на тех или иных коммунистов. Это действительно так, но с одним в высшей степени многозначительным уточнением: Лакеру не нравятся те коммунисты, которые хоть в какой-либо мере склонны к патриотизму. Истинный враг для Лакера — вовсе не коммунизм (в любом смысле этого слова), но Россия. И это необходимо осознать каждому, кто возьмет в руки его книгу, — как, кстати сказать, и многие другие западные сочинения о России...

Глава седьмая
ВОЖДИ И ИСТОРИЯ

В подавляющем большинстве нынешних сочинении о первых послереволюционных десятилетиях предпринят кардинальнейший «пересмотр» тех представлении об этом периоде истории, которые господствовали ранее. Произошла своего рода замена знака плюс на минус: то, что рассматривалось как исторические победы и достижения, стали толковать в качестве поражений и бед. Притом нередко этим самым «пересмотром» занимаются авторы, которые еще десять, максимум пятнадцать лет назад писали нечто прямо противоположное...

Естественно, что многих людей возмущает или, по меньшей мере, смущает такое положение вещей, но проблема все же не столь проста, как может показаться с первого взгляда. Выше уже шла речь об относительности и, в конечном счете, мнимости понятия «прогресс», которое, строго говоря, являет собой мобилизующий и обнадеживающий людей миф, ибо в силу всеобщих законов бытия любое приобретение неизбежно оборачивается не менее существенными потерями. Так, например, ныне все более широкие круги людей осознают, что гигантские победы в сфере научно-технического прогресса, завоеванные в нашем столетии, ставят под вопрос самое бытие человечества (и даже жизнь на Земле вообще).

Поэтому переосмысление каких-либо явлений и событий истории, в результате которого то, что толковалось как победа, предстает как поражение, не является чем-то абсурдным, хотя, конечно, такое переосмысление должно быть подлинно основательным и тщательно аргументированным (ныне же многие пересмотры явно легковесны и бездоказательны).

Но есть и другая сторона проблемы «пересмотра». В течение долгого времени все исторические победы и достижения преподносились как плоды разумения и деяния «вождей» — Ленина и Сталина. Хотя к XX веку было выработано — в том числе, кстати сказать, и в марксистских сочинениях — достаточно объективное понимание роли личности в истории, внедряемая в массы идеология с ним, в сущности, не считалась, заставляя подчиняться себе и профессиональных историков. И ход событий с 1917-го по 1953 год оказывался, в основном, попросту выражением деятельности вождей...

Но вот в чем странный и даже нелепый парадокс: авторы, которые со второй половины 1980-х годов начали взапуски проклинать Сталина, а затем Ленина, всецело сохранили в себе внушенное господствовавшей до 1956 года идеологией убеждение, что все происходившее после 1917 года в стране — результат мысли и воли вождей! Правда, теперь они толковали эти результаты как тяжкие беды и поражения, но самая основа, фундамент их понимания истории остался прежним! [ 194 ] Перед нами по сути дела пресловутый «культ личности» — пусть и «наизнанку» (ниже будут приведены конкретные образчики этого сегодняшнего культа — например, в сочинениях о 1937 годе и о Великой Отечественной войне).

Разумеется, объективный ход истории так или иначе выражался, проявлялся и в действиях вождей, но совершенно несостоятельно представление, согласно которому историческое бытие громадной страны, так или иначе связанное с бытием мира в целом, являлось выражением мысли и воли вождей. Между тем именно такое представление в той или иной мере присутствует в множестве нынешних сочинений.

И надо прямо сказать, что их авторы находятся в зависимости — конечно, бессознательной — от той идеологии, которая была внедрена в массовое сознание много лет назад, — идеологии, внушавшей, что все, совершавшееся в стране, — плод личных, собственных, в конце концов своевольных «решений» Ленина и Сталина.

И для начала обратимся к ряду конкретных «решений» Сталина, дабы убедиться, что они были продиктованы ходом самой истории, а не его личными «замыслами».

* * *

Вот хотя бы первое по времени (конец 1924-1925 гг.) кардинальное сталинское решение о строительстве социализма «в одной стране», которое ранее восхвалялось, а теперь чаще всего проклинается как установка на «национал-большевизм» (о котором мы еще будем говорить). Между тем давно доказано, что Н. И. Бухарин выдвинул эту проблему ранее Сталина [ 195 ] и, главное, обосновал ее реализацию в двух обстоятельных статьях (которые тогда имели значительно большее влияние, чем сталинские статьи): «Путь к социализму и рабоче-крестьянский союз» (1925) и «О характере нашей революции и о возможности победоносного социалистического строительства в СССР» (1926).

Но суть дела даже не в этом. Совершившийся в 1925-1926 годы отказ от незыблемой ранее установки на мировую (или хотя бы западноевропейскую) революцию, без которой, мол, ни о каком социализме в России не может быть и речи, являлся не волевым, а вынужденным актом. Это убедительно показано, между прочим, в книге, принадлежащей современному историку самого молодого поколения, С. В. Цакунову, — «В лабиринте доктрины. Из опыта разработки экономического курса страны в 1920-е годы» (М., 1994). То, что перед нами именно молодой историк, весьма важно: С. В. Цакунов не испытал давления различных идеологических тенденции, характерных для предшествующих десятилетии, и смог подойти к изучению предмета более или менее беспристрастно.

Он доказывает, что в основных политических решениях 1920-х годов выражался «тот путь, по которому стихийно (курсив здесь и далее мой. — В.К.) развивалась практика руководства экономической жизнью... Как потом показал опыт, это был единственно возможный вариант практического руководства экономической жизнью... В дальнейшем Сталин и его окружение... использовали этот метод, не называя его непосредственно. Суть его состояла в том, что делались лишь те уступки, без которых дальше режим удержаться у власти уже бы не смог...» (с. 107-108).

В своих «решениях» и Ленин, и Бухарин (который с конца 1925 до середины 1928 года играл в определении партийной линии безусловно первую роль), и, далее, Сталин так или иначе реагировали на изменения в экономическом и политическом бытии страны. При этом, подчеркивает С. В. Цакунов, «Сталин осознал для себя не только стратегическое значение идеи «социализма в одной стране», как это он делал вслед за Бухариным, но и ее конкретно-практическую функцию, позволявшую смелее смотреть в лицо новым опасностям...» (с. 147), и потому «к процессу формирования «гарантий», совершавшемуся под прикрытием идеи «социализма в одной стране», Сталин подходил шире, чем Бухарин, и гораздо прагматичнее» (с. 146).

Этот вывод молодого историка резко расходится с настойчиво пропагандируемым в последние годы представлением, согласно которому как раз Бухарин — широко мыслящий «прагматик» (Ленин, знавший его лучше, чем нынешние его апологеты, квалифицировал его, наоборот, как «схоластика») в отличие от «догматика» Сталина. Но решение о немедленной коллективизации, которое в 1928 году выдвинул — уже самостоятельно (и в противовес Бухарину) — Сталин, было продиктовано не политической догмой, а реальным положением в экономике страны.

Вопрос о необходимости коллективизации вообще-то был решен (теоретически — как перспективный план) при Ленине, однако даже еще в ноябре 1927 года Сталин говорил о коллективизации: «К этому дело идет, но к этому дело еще не пришло и нескоро придет» [ 196 ]. Тем не менее всего лишь через полгода, в мае 1928-го, он выступил с докладом «На хлебном фронте», из которого со всей ясностью следовало, что коллективизация — неотложная, насущнейшая задача. И уже в 1929 году началось ее глобальное практическое осуществление.

Ныне все знают, что коллективизация привела к тягчайшим и просто чудовищным последствиям. Позволю себе в связи с этим чисто личное отступление. Многое из того, что произошло в 1929-1933 годы, мне стало известно (прежде всего из бесед с М. М. Бахтиным) еще в начале 1960-х годов, и должен признаться: я пришел тогда к полнейшему «отрицанию» послереволюционного пути страны. В 1966 году, когда коллективизация, несмотря на признание ее так называемых перегибов (о чем официально говорилось еще и во время ее проведения), являлась в общем сознании в качестве великого позитивного свершения, мой ближайший друг поэт Анатолий Передреев (1934-1987), уроженец саратовской деревни Новый Сокур, сказал в стихотворении «Воспоминание о селе»:

Забыв о том, как сеяли и жали,
Давным-давно мои отец и мать
Из деревеньки этой убежали,
Едва-едва успели убежать...
А по всему голодному Поволжью
Смерть от села ходила до села...

Эти строки, понятно, заменялись при публикациях стихотворения точками и были восстановлены лишь в пору «гласности». Но об этом речь пойдет ниже. Здесь же обратимся к, так сказать, исходному вопросу: почему было принято само это приведшее к тяжелейшим жертвам практическое решение о немедленной коллективизации?

В декабре 1927 года выявились непредвиденные трудности с «хлебозаготовками» — то есть закупкой у крестьян зерна (а не «продразверсткой»). Дело шло о создании необходимых запасов хлеба (для населения городов, для армии и т.д.). Но получить эти необходимые государственные запасы удалось лишь путем применения «чрезвычайных мер».

13 февраля 1928 года Сталин направил обращение «ко всем организациям ВКП(б)» под названием «Первые итоги заготовительной кампании и дальнейшие задачи партии» (между прочим, это обращение было впервые опубликовано лишь в 1949 году). А через два месяца, 13 апреля, Бухарин прочитал и тут же опубликовал пространный доклад: «Уроки хлебозаготовок, Шахтинского дела (о тогдашних «вредителях» в Донбассе. — В.К.) и задачи партии».

Эти тексты предельно близки по смыслу (а подчас даже совпадают дословно). И там, и здесь тяжкие трудности в деле хлебозаготовок объясняются «ошибками» властей — и центральной, и местных [ 197 ].

Главные ошибки оба вождя согласно усматривали в том, что крестьянам не было обеспечено потребное количество промышленных товаров, и они не были заинтересованы в продаже своего зерна (деньги оказывались ненужными), и, с другой стороны, не велась решительная борьба с «кулаками», активно, мол, срывавшими хлебозаготовки.

Здесь важно учитывать, что позднее, в процессе партийной борьбы, Бухарин был объявлен пособником «кулаков», и, как ни дико, эта явная клевета и ныне многими принята на веру (хотя теперь принято не бранить, а восхвалять за это Бухарина).

Между тем в своем докладе 13 апреля 1928 года Бухарин даже резче, чем Сталин, говорил о борьбе с кулаками, обличая, в частности, тех коммунистов, которые «не видят необходимости форсированного наступления на кулака... Хлебозаготовки выявили такую прослойку нашего аппарата, которая потеряла классовое чутье, не хочет ссориться с кулаком» [ 198 ].

Наиболее же важен тот факт, что в своем упомянутом обращении от 13 февраля 1928 года Сталин еще отнюдь не ставил вопрос о прямом переходе к коллективизации — то есть, в сущности, к отмене провозглашенной в 1921 году «новой экономической политики» (НЭП). Он недвусмысленно заявлял: «Разговоры о том, что мы будто бы отменяем нэп, вводим продразверстку, раскулачивание и т.д., являются контрреволюционной болтовней, против которой необходима решительная борьба» [ 199 ].

Однако всего лишь через два-три месяца представления Сталина коренным образом изменились, и в своем докладе «На хлебном фронте», прочитанном 28 мая 1928 года и опубликованном в «Правде» 2 июня, он выступил против основных положений апрельского бухаринского доклада (хотя и не называл пока имени Бухарина), а также, в сущности, и против главных тезисов своего собственного февральского обращения к партии.

Сталин теперь отвергал убеждение (разделявшееся ранее и им самим), согласно которому хлебозаготовительные трудности — результат «ошибок». Он утверждал, что эти трудности объясняются, «прежде всего и главным образом, изменением строения нашего сельского хозяйства в результате Октябрьской революции, переходом от крупного помещичьего и крупного кулацкого хозяйства, дававшего наибольшее количество товарного (то есть предназначаемого для продажи. — В.К.) хлеба, к мелкому и среднему крестьянскому хозяйству, дающему наименьшее количество товарного хлеба» [ 200 ]. Этот вывод вовсе не был «открытием» самого Сталина; он, как бы проявляя честность, тут же сообщил, что почерпнул его из «записки члена коллегии ЦСУ (Центрального статистического управления. — В.К.) т. Немчинова».

В. С. Немчинов (1894-1964) — выдающийся представитель сложившейся в конце XIX — начале XX века русской экономической школы, в которой сформировался, в частности, и один из крупнейших экономистов мира Василий Леонтьев, эмигрировавший на Запад (точнее, ставший «невозвращенцем») в 1930 году. Впоследствии, в 1960-м, Леонтьев писал, что его «интеллектуальные корни» произросли «на плодородной почве Советской России» (имелась в виду Россия 1920-х годов); уважительно упомянул он здесь же и о знакомом ему с юных лет В. С. Немчинове [ 201 ].

Нельзя не сообщить, что выводы «записки» В. С. Немчинова произвели столь громадное впечатление на Сталина, что он вновь привел их через одиннадцать (!) лет в своем докладе на XVIII съезде партии, назвав здесь ученого «известным статистиком т. Немчиновым» [ 202 ].

В «записке» или, вернее, исследовании В. С. Немчинова, определившем переворот в представлениях Сталина, было показано, что до 1917 года более 70 процентов товарного хлеба давали крупные хозяйства [ 203 ], использующие массу наемных работников (в 1913 году-4,5 млн. человек). После революции обширные земли этих хозяйств были поделены; количество крестьян-«единоличников» выросло на 8-9 млн. К 1928 году крестьяне (в целом) производили поэтому почти на 40 процентов больше хлеба, чем дореволюционное крестьянство, но, как и до 1917 года, почти целиком потребляли его сами: на продажу шло всего только (как показал В. С. Немчинов) 11,2 процента крестьянского хлеба!

Как уже отмечалось, и Бухарин, и Сталин (до ознакомления с исследованием В. С. Немчинова) полагали, что одной из главных причин «нежелания» крестьян продавать хлеб являлся дефицит нужных им промышленных товаров. Однако из вычислений Немчинова явствовало, что и до 1917 года крестьяне (речь идет именно о них, а не о крупных землевладельцах) продавали всего лишь 14,7 процента своего хлеба, и, следовательно, если дефицит «промтоваров» и влиял в 1927-1928 годах на крестьянский «зажим» хлеба, то в весьма небольшой степени: «товарная» часть крестьянского хлеба уменьшилась в сравнении с дореволюционным временем всего только на 3,5 процента.

Итак, ситуация к 1928 году сложилась поистине тупиковая. В урожайном 1926 году крестьяне, как показал В. С. Немчинов, произвели более 4 млрд. пудов, то есть 65,5 млн. тонн хлеба-почти на 25 млн. тонн больше, чем дореволюционное крестьянство, — но продали всего лишь 466 млн. пудов, — то есть 7,4 млн. тонн. Между тем городское население росло тогда стремительно. И к концу 1928 года пришлось ввести в городах распределение хлеба по карточкам...

Мыслимые выходы из создавшегося положения были следующими:

а) восстановление крупных «капиталистических» хозяйств, то есть, по существу, полная отмена Октябрьской революции; этого, впрочем, никто тогда не предлагал; б) отказ от промышленного роста и, соответственно, увеличения городского населения; такова была, например, программа видного «народнического» экономиста Н. Д. Кондратьева, которую Бухарин заклеймил в своем упомянутом выше докладе от 13 апреля 1928 года как «совершенно откровенную кулацкую программу» [ 204 ] (Кондратьев к тому моменту был уже изгнан отовсюду и ждал ареста); в) коллективизация, которая, в сущности, представляла собой восстановление крупных хозяйств с многочисленными работниками...

Изложив результаты исследования В. С. Немчинова, Сталин поставил вопрос о том, «где же выход из положения?», и ответил: «I) Выход состоит прежде всего... в переходе от индивидуального хозяйства к коллективному... 2) Выход состоит, во-вторых, в том, чтобы расширить и укрепить старые совхозы, организовать и развить новые крупные совхозы». Правда, Сталин добавил еще: «З) Выход состоит, наконец, в том, чтобы систематически поднимать урожайность... индивидуальных крестьянских хозяйств» [ 205 ], — но это явно было уступкой прежним представлениям.

Как уже отмечено, о тяжелейших последствиях коллективизации речь пойдет ниже; здесь же ставится задача показать, что коллективизация была порождением хода истории (раскрытым в исследовании В. С. Немчинова), а не личным деянием Сталина, как бы его ни оценивать. Уничтожение крупных хозяйств, которого, между прочим, прямо-таки жаждали миллионы крестьян (начавших это уничтожение еще в 1905 году и без особого «руководства» большевиков довершивших его в 1917-1918 годах), с абсолютной неизбежностью привело к тому, что количество товарного хлеба в 1927 году было в два раза (!) меньше, чем в 1913-м, хотя валовой сбор зерна был примерно таким же. Поэтому и пришлось в 1928 году ввести в городах карточную систему (ведь городское население страны превысило дореволюционное и росло на 1,5-2 млн. человек за год).

Повторю еще раз, что я пока никак не «оцениваю» коллективизацию; я стремлюсь показать, что решение безотлагательно осуществить ее было вызвано не своеволием, а ходом истории. Может, впрочем, возникнуть вопрос о том, почему роковая нехватка товарного хлеба «обнаружилась» лишь к 1928 году. Но причина вполне ясна: после 1917-го очень резко сократилось городское население — ив силу гибели множества горожан, и в силу их массового «бегства» в деревню. Так, к 1920 году население Москвы уменьшилось по сравнению с дореволюционным в два раза, а Петрограда — даже почти в три раза. Но с 1923 года количество горожан начало неуклонно расти.

И в конечном счете именно эта исторически сложившаяся экономическая реальность продиктовала решение о неотложной коллективизации, хотя в целях идеологической мобилизации пропагандировался тогда прежде всего и главным образом тезис о необходимости превращения сельского хозяйства — как и промышленности — в социалистическое (то есть в колхозное и совхозное).

В последние годы очень много наговорено о порожденном спорами о коллективизации противостоянии Сталина и Бухарина. При этом необходимо иметь в виду, что решение о немедленной и всеохватывающей, «сплошной» коллективизации было, в сущности, первым самостоятельным и действительно реализованным решением Сталина (если иметь в виду, конечно, решения, определяющие политический курс в целом). Правда, Сталин и ранее пытался осуществить свое решение. Осенью 1922 года он выступал против создания Союза Советских Социалистических Республик, настаивая, чтобы Украина, Белоруссия, Азербайджан, Грузия, Армения вошли на правах «автономных республик» в состав существовавшей с 1917 года РСФСР (хотя против этого категорически возражал, например, ЦК КП Грузии, заявивший тогда: «Объединение хозяйственных усилий и общей политики считаем необходимым, но с сохранением всех атрибутов независимости») [ 206 ].

Но решение Сталина было квалифицировано Лениным и большинством ЦК РКП(б) как проявление «великодержавного шовинизма», и 30 декабря 1922 года начал свою историю СССР. И в течение следующих пяти с лишним лет Сталин, в сущности, не выдвигал собственных кардинальных решений; он только поддерживал инициативы Г. Е. Зиновьева и Л. Б. Каменева (в 1923-1924 годах), а затем Н. И. Бухарина (в 1925 — начале 1928 года).

Как было показано выше, убеждение в насущной необходимости коллективизации сложилось у Сталина в апреле-мае 1928 года, и тогда же началось его — пока еще, правда, неявное — противостояние Бухарину (конфликт обнажился лишь в начале 1929 года). Во многих нынешних сочинениях утверждается, что Сталин выдвинул лозунг коллективизации чуть ли не главным образом ради отстранения Бухарина от власти. Вообще-то доля истины здесь есть, однако ничуть не меньше оснований для утверждения, что и Бухарин был крайне недоволен неожиданной инициативой Сталина, который ранее (пусть даже неохотно) уступал Бухарину (по ленинской характеристике декабря 1922 года, «ценнейшему и крупнейшему теоретику партии») право определять основы политического курса. А тут вдруг Сталин выступает с требованием коренного изменения этого курса, безоговорочного отказа от провозглашенной семь лет назад НЭП, которую Бухарин и вслед за ним и сам Сталин отстаивали в ожесточенной борьбе с Троцким, Зиновьевым, Каменевым...

Тот факт, что противостояние Бухарина новой программе Сталина было, по крайней мере, не вполне принципиальным, выявился в предпринятой им вскоре после первых сталинских выступлений о необходимости неотложной коллективизации, в июле 1928-го, попытке заручиться поддержкой Зиновьева и Каменева. Ведь эти недавние верховные вожди были в 1926-1927 годах выведены из Политбюро и, затем, из ЦК дружными совместными усилиями Бухарина и Сталина, — выведены, в частности, именно за их приверженность к непримиримой борьбе с «кулаками» и к неотложной коллективизации! Поэтому в бухаринских переговорах с Каменевым волей-неволей воплотилось стремление обрести союзников не для противостояния конкретной сталинской программе, а для противостояния Сталину как политической силе.

Еще более показательно другое: открыто выступив против сталинской программы коллективизации в январе 1929-го, Бухарин уже в ноябре того же года безоговорочно признал свою «ошибку», а затем выразил полнейшее согласие с этой самой программой. 19 февраля 1930 года он публикует на страницах «Правды» обширную статью «Великая реконструкция», в которой предстает, по сути дела, в качестве большего «сталиниста», нежели сам Сталин...

Последний опубликовал ранее в той же «Правде» свои решительнейшие статьи «Год великого перелома» (7 ноября 1929 года) и «К вопросу о политике ликвидации кулачества как класса» (21 января 1930 года), однако бухаринская «Великая реконструкция» явно превзошла эти свои образцы.

Приветствуя завершение начавшегося в 1921 году периода НЭП, Бухарин заявил, что «мы переживаем другой крутой перелом (выделено самим Бухариным. — В.К.) с чрезвычайным обострением классовой борьбы... Обострение классовой борьбы идет по широкому фронту и в городе и в деревне: экономика, политика, наука, искусство, религия, философия, быт, школа — повсюду набухли противоречия социальных сил... повсюду началось усиленное продвижение пролетарских отрядов. Но наиболее отчаянная борьба идет именно в деревне. Здесь быстро и победоносно развивается антикулацкая революция» (выделено Бухариным). И так как кулак «оказывает бешеное сопротивление», с ним «нужно разговаривать языком свинца».

Главное здесь даже не в том, что Бухарин предлагает расстреливать «кулаков», ибо он никогда не был ни «защитником кулаков», каким его — для окончательной дискредитации — объявляли Троцкий, Зиновьев и Каменев, а позднее Сталин (прием, типичный для любой политической борьбы), ни даже «защитником крестьянства», какового в нем простодушно хотели видеть, например, некоторые крестьянские писатели есенинского круга, готовые даже забыть уничтожающую бухаринскую статейку о Есенине, появившуюся совсем недавно — в начале 1927 года...

Главным в полемике Бухарина со Сталиным, продолжавшейся с января до ноября 1929 года, был тезис о том, что «чрезвычайные меры в отношении крестьянства ведут к катастрофе, к гибели Советской власти». При этом Бухарин постоянно ссылался на Ленина, который в своих последних статьях (конец 1922-начало 1923 года) не раз повторял, что раскол с крестьянством «был бы губителен для Советской республики» (см., например, известный бухаринский доклад в январе 1929 года «Политическое завещание Ленина»). Но это было чисто догматическим переносом ленинского положения семилетней давности в совершенно иную ситуацию. С лета 1917-го до весны 1921 года страна пережила эпоху всеобщего крестьянского бунта, являвшего самую грозную опасность для власти [ 207 ], однако к 1929 году положение в деревне было совершенно другим, и проведение коллективизации вызвало слабое и локальное (в сравнении с периодом 1917-1921 годов) сопротивление, — в частности, потому, что так называемые «бедняки», которых власть в предшествующие годы всячески поддерживала, без каких-либо понуканий осуществляли и «раскулачивание», и создание колхозов (поскольку в период НЭП каждый крестьянин мог получить достаточный земельный надел, «бедняками» к концу 1920-х годов оказались в значительной мере те, кто не были склонны к упорному труду и питали ненависть к «крепким» хозяевам).

Бухарина, повторяю, волновала вовсе не судьба крестьянства, а его возможный сокрушительный бунт против большевистской власти, и поскольку к февралю 1930 года стало ясно, что такого бунта не предвидится, вчерашний оппонент Сталина оптимистически воспел «крутой перелом» в своей только что цитированной статье «Великая реконструкция». Бухарину было, разумеется, неудобно просто повторить данную ранее сталинскую формулу «Великий перелом», но он использовал в своей статье и слово «перелом» (с другим эпитетом), и определение «великая» (с другим определяемым).

Ныне пытаются доказывать, что подобные суждения Бухарина были вынужденными (то есть он в тактических целях лгал), что на самом деле он оставался последовательным противником коллективизации. Так, американский биограф Бухарина Стивен Коэн, даря мне в 1989 году свою книгу о нем, недоуменно спрашивал, почему я не являюсь поклонником этого деятеля — «защитника русского крестьянства». Но допустим даже, что цитированная статья «Великая реконструкция» была тактическим ходом. Однако в 1934 году в своем докладе о поэзии на 1-м съезде советских писателей Бухарин сказал о Есенине как поэте «с мужицко-кулацким естеством»: «Его настоящее поэтическое нутро было наполнено ядом отчаяния перед новыми фазисами великого переворота» [ 208 ], то есть прежде всего коллективизацией. Говорить об этом в докладе о поэзии было, без сомнения, необязательно, и Бухарин здесь выразил, конечно же, свои действительные представления о «великом перевороте» (или «переломе»), сложившиеся несколько позже, чем сталинские, но все-таки уже к концу 1929 года. Очевидно, и Бухарин убедился в необходимости и «плодотворности» этого переворота, — что и выразилось в его статье «Великая реконструкция» (февраль 1930-го).

Обратимся к еще одному из известных «сталинских решений», теперь уже в сфере внешней политики, — «пакту» с Гитлером, заключенному 23 августа 1939 года. Этот «пакт» оценивался и как «мудрое» сталинское решение, предопределившее в конечном счете возникновение «второго фронта», и, напротив, как крайне недальновидное (приведшее к тяжелейшим поражениям в 1941-м), и «позорное» (союз с фашистами). Но и в данном случае к разговору об оценке я обращусь позже, в соответствующей главе этого сочинения. Сейчас меня интересует другое. Обе оценки — и позитивная, и негативная — обычно исходят из того, что «пакт» был выражением неожиданной личной инициативы Сталина, который ранее — это очевидно — выступал как непримиримый противник германского фашизма.

И на этот раз — как в переходе к коллективизации — может поразить быстрота кардинальной смены политики. На всем протяжении тридцатых годов Сталин самым резким образом выступал против германского фашизма (точнее, национал-социализма). И еще 10 марта 1939 года, менее чем за пять месяцев до пресловутого «пакта», он издевательски говорил в докладе на XVIII съезде партии о, по его выражению, «фашистских заправилах» Германии, которые «раньше, чем ринуться в войну, решили известным образом обработать общественное мнение, т.е. ввести его в заблуждение, обмануть его. Военный блок Германии и Италии против интересов Англии и Франции в Европе? Помилуйте, какой же это блок? «У нас» всего-навсего безобидная «ось Берлин — Рим», т.е. некоторая геометрическая фигура насчет оси» [ 209 ] и т.п.

Далее Сталин сказал, что «войну ведут государства-агрессоры, всячески ущемляя интересы неагрессивных государств, прежде всего Англии, Франции, США, а последние пятятся назад и отступают, давая агрессорам уступку за уступкой» (с. 609).

Через пять дней, 15 марта 1939 года, германская армия, словно подкрепляя положения сталинского доклада, захватила Прагу, хотя известное Мюнхенское соглашение от 29 сентября 1938 года между Англией и Францией и, с другой стороны, Германией и Италией вроде бы гарантировало чешский суверенитет...

Реальную подоплеку тогдашнего хода событий выявил, например, видный английский историк Лиддел Гарт, книга которого «История Второй мировой войны» (1970) признана одним из лучших исследований предмета. Он сообщает о том, что стало известно значительно позже; как выяснилось, еще в ноябре 1937 года премьер-министр Великобритании Чемберлен направил в Берлин лорда Галифакса: «Галифакс был тогда лордом-председателем совета, вторым лицом в правительстве после премьер-министра. Сохранилась стенограмма беседы Галифакса с Гитлером. Галифакс дал Гитлеру понять, что Англия не будет мешать ему в Восточной Европе... В феврале 1938 года министр иностранных дел Иден после неоднократных споров с Чемберленом был вынужден уйти в отставку... Министром иностранных дел был назначен (20 февраля. — В.К.) Галифакс. Несколькими днями позже английский посол в Берлине Гендерсон посетил Гитлера для конфиденциальной беседы. Фактически она явилась продолжением ноябрьских переговоров фюрера с Галифаксом... Еще больше ободрила Гитлера та сговорчивость, с какой правительства Англии и Франции восприняли его вторжение в Австрию (13 марта 1938 года. — В.К.) ... И, наконец, еще большее удовлетворение Гитлер получил, узнав, что Чемберлен и Галифакс отклонили предложения русских о созыве конференции относительно коллективного плана гарантий против агрессии Германии» [ 210 ].

Это предложение СССР было направлено Англии и Франции всего через пять дней после нацистского захвата Австрии, 18 марта 1938 года. О дальнейшем ходе событий подробно рассказал их непосредственный участник и одновременно незаурядный историк Уинстон Черчилль:

«Я в то время настаивал (Черчилль был тогда влиятельным депутатом парламента. — В.К.) на том, что только заключение франко-англо-русского союза даст надежду сдержать натиск нацистов» [ 211 ]. Но правительство Чемберлена отвергало все подобные предложения. 2 сентября 1938 года, продолжает Черчилль, его попросил о встрече посол СССР в Великобритании И. М. Майский. Сразу после этой встречи Черчилль направил министру иностранных дел Галифаксу письмо, в котором, в частности, призывал принять предложение СССР о выработке «совместной декларации при участии трех заинтересованных великих держав — Франции, России и Великобритании» с целью «предотвращения войны» (с. 135). Но Галифакс и Чемберлен отклонили и эту очередную инициативу СССР: «Советские предложения, — заключает Черчилль, — фактически игнорировали. Эти предложения не были использованы (даже! — В.К.) для влияния на Гитлера, к ним отнеслись с равнодушием, чтобы не сказать с презрением, которое запомнилось Сталину. События шли своим чередом так, как будто Советской России не существовало. Впоследствии мы дорого поплатились за это» (с. 141).

Нельзя не учитывать, что Черчилль, со своей стороны, подтвердил сведения, сообщаемые в книге Лиддела Гарта. Он рассказал, как именно в 1937 году (см. выше) тогдашний германский посол в Лондоне Риббентроп (в феврале 1938-го он стал министром иностранных дел) пригласил его для беседы, главный смысл которой заключался в предложении, «чтобы Англия предоставила Германии свободу рук на востоке Европы. Германии нужен лебенсраум, или жизненное пространство... Поэтому она вынуждена поглотить Польшу... Что касается Белоруссии и Украины, то эти территории абсолютно необходимы для обеспечения будущего существования германского рейха...»

«Выслушав все это, — продолжает Черчилль, — я сразу же выразил уверенность в том, что английское правительство не согласится предоставить Германии свободу рук в Восточной Европе... Мы стояли перед картой, когда я сказал это. Риббентроп резко отвернулся от карты и потом сказал: «В таком случае война неизбежна. Иного выхода нет. Фюрер на это решился. Ничто его не остановит...» (с. 102).

Черчилль тогда (до мая 1940-го) не состоял в правительстве и выраженная им «уверенность» в «несогласии» этого правительства с движением Германии на Восток была всецело безосновательной (что Черчилль, разумеется, понимал): до сентября 1939 года («пакт» СССР с Германией был заключен 23 августа) Англия фактически соглашалась со всеми действиями Гитлера в восточном направлении, и потому какой-либо ее союз с СССР был невозможен.

15 марта 1939 года Гитлер захватил Прагу. И, констатирует Черчилль, «18 марта русское правительство... несмотря на то, что передним захлопнули дверь... предложило созвать совещание шести держав» (с. 153) — имелись в виду, помимо трех «великих», Польша, Румыния и Турция, которым так или иначе угрожал Гитлер. Но и это предложение было отклонено.

Вместе с тем захват Праги вызвал даже и у Чемберлена острую тревогу; на очереди явно была Польша, с которой Великобританию связывал договор о взаимопомощи. И, продолжает Черчилль, «через две недели (31 марта) премьер-министр заявил в парламенте: «Я должен теперь сообщить палате, что... в случае любых действий, которые будут явно угрожать независимости Польши... правительство его величества будет считать себя обязанным сразу же оказать польскому правительству всю возможную поддержку»» (с. 155-156).

Но это была, строго говоря, совершенно утопическая программа, ибо Великобритания не имела границ с Польшей. И 16 апреля 1939 года британский посол в Москве, по сути дела, впервые обратился к СССР с предложением о совместном противостоянии Германии в вопросе о Польше. В ответ Советское правительство, писал Черчилль, на следующий же день, 17 апреля, вновь «выдвинуло официальное предложение, текст которого не был опубликован, о создании единого фронта взаимопомощи между Великобританией, Францией и СССР. Эти три державы, если возможно, то с участием Польши, должны были также гарантировать неприкосновенность тех государств Центральной и Восточной Европы, которым угрожала германская агрессия. Не может быть сомнений в том, — резюмировал Черчилль, — что Англии и Франции следовало принять предложение России, провозгласить тройственный союз... Союз между Англией, Францией и Россией вызвал бы серьезную тревогу у Германии в 1939 году, и никто не может доказать, что... война не была бы предотвращена... Если бы по получении русского предложения Чемберлен ответил: «Хорошо. Давайте втроем объединимся и сломаем Гитлеру шею», или что-нибудь в этом роде, парламент бы его одобрил, Сталин бы понял, и история могла бы пойти по иному пути... Вместо этого длилось молчание, пока готовились полумеры и благоразумные компромиссы... Для безопасности России требовалась совершенно иная внешняя политика... Россия должна была позаботиться о себе» (с. 162, 163, 165).

О самом «пакте» СССР с Германией, заключенном после долгих бесплодных попыток объединиться против Гитлера с Англией и Францией, Черчилль основательно писал: «Невозможно сказать, кому он внушал большее отвращение — Гитлеру или Сталину. Оба сознавали, что это могло быть только временной мерой, продиктованной обстоятельствами. Антагонизм между двумя империями и системами был смертельным. Сталин, без сомнения, думал, что Гитлер будет менее опасным врагом для России после года войны против западных держав» (с. 179-180).

Итак, Черчилль, который досконально знал весь ход дела, видел в «пакте» Сталина с Гитлером меру, «продиктованную обстоятельствами», и подчеркивал: «Если их (русских. — В.К.) политика и была холодно расчетливой, то она была также в тот момент в высокой степени реалистичной» (с. 180), то есть соответствующей реальному положению вещей. Из этого, в сущности, следует, что сам Черчилль, будь он на месте Сталина, поступил бы так же.

Словом, неожиданный «переворот» в политике не являл собой выражение индивидуальной воли Сталина, а был совершен под властным давлением реальной исторической ситуации (напомню, что я пока никак не оцениваю происшедшее, а только стремлюсь ответить на вопрос, почему был заключен пресловутый пакт).

Важно сознавать, что ни Черчилль, ни историк Лиддел Гарт ни в коей мере не стремились снять с СССР (и Сталина) «вину» за пакт с Гитлером. Но присущая вообще английскому менталитету склонность к объективности дала им возможность показать, что пакт был «продиктован обстоятельствами», что эти обстоятельства по сути дела «загнали» СССР в пакт. Отклонение Англией всех предложений СССР о союзе привело к попытке хоть в какой-то мере отсрочить войну с Германией. Сталин, по определению Черчилля, «думал, что Гитлер будет менее

опасным врагом для России после года войны против западных держав». Об этом же писал и Лиддел Гарт, оговаривая, правда, что «Сталин переоценил способность западных стран к сопротивлению» (с. 28), ибо с сентября 1939 года на Западе началась так называемая странная война — одна видимость войны, которая не мешала Германии наращивать боевую мощь...

Сошлюсь еще на вывод известного английского журналиста Александра Верта, автора обстоятельной книги «Россия в войне 1941-1945». Рассуждая о «пакте», он безоговорочно признал, что «у русских не было другого выбора» [ 212 ]. Понятно, что не было выбора и у Сталина...

* * *

И еще об одном «решении» Сталина. В 1947 году он выдвинул задачу борьбы с «низкопоклонством» перед Западом, притом поначалу речь шла не столько об идеологии в прямом, собственном смысле слова, сколько о положении в естественных и технических науках.

Одним из выражений этого нового курса была сталинская речь перед руководителями Союза писателей 13 мая 1947 года, которую зафиксировал (по памяти на следующий день, то есть, по-видимому, весьма точно) Константин Симонов: «А вот есть такая тема, которая очень важна, — сказал Сталин, — которой нужно, чтобы заинтересовались писатели... Если взять нашу среднюю (это существенное уточнение; см. ниже. — В.К.) интеллигенцию, научную интеллигенцию, профессоров... у них неоправданное преклонение перед заграничной культурой. Все чувствуют себя еще несовершеннолетними, не стопроцентными, привыкли считать себя на положении вечных учеников... Почему мы хуже? В чем дело? Бывает так: человек делает великое дело и сам этого не понимает... Надо бороться с духом самоуничижения...» [ 213 ]

Это было, поскольку речь шла не об идеологии, а о науке, принципиально новой постановкой вопроса; до войны, в 1930-х годах, Сталин не раз безоговорочно утверждал как раз необходимость «ученичества» у Запада, прежде всего у США: «Мы бы хотели, чтобы люди науки и техники в Америке были нашими учителями... а мы их учениками» [ 214 ].

Новое «указание» Сталина воспринималось при его жизни как еще одно свидетельство его личной «мудрости», а позднее — как одно из проявлений его — опять-таки личной — тупой зловредности, нанесшей тяжелейший ущерб развитию науки.

Однако есть все основания утверждать, что это сталинское «указание» не было результатом его собственных размышлений: оно было вызвано письмом, которое в предыдущем, 1946 году направил Сталину один из виднейших ученых того времени П. Л. Капица. Посылая ему рукопись книги сложившегося еще до революции писателя и историка науки и техники Л. И. Гумилевского (1890-1976) «Русские инженеры», П. Л. Капица сообщал, что эта книга была создана по его предложению: «...я ему (Л. И. Гумилевскому. — В.К.) сказал, что надо бы писать...о наших талантах в технике, которых немало, но мы их мало знаем. Он это сделал, и получилась... картина развития нашей передовой техники за многие столетия. Мы, по-видимому, мало представляем себе, какой большой кладезь творческого таланта всегда был в нашей инженерной мысли... обычно мы недооценивали свое и переоценивали иностранное».

И «один из главных отечественных недостатков», согласно мысли Капицы, — «недооценка своих и переоценка заграничных сил. Ведь излишняя скромность — это еще больший недостаток, чем излишняя самоуверенность. Для того чтобы закрепить победу (в Отечественной войне — В.К.) и поднять наше культурное влияние за рубежом, необходимо осознать наши творческие силы и возможности. Ясно чувствуется, что сейчас нам надо усиленным образом подымать нашу собственную оригинальную технику... Успешно мы можем это делать только, когда будем верить в талант нашего инженера и ученого... когда мы, наконец, поймем, что творческий потенциал нашего народа не меньше, а даже больше других... Что это так, по-видимому, доказывается и тем, что за все эти столетия нас никто не сумел проглотить» [ 215 ].

Письмо П. Л. Капицы произвело очень сильное впечатление на Сталина, что явствует из следующего. Капица вообще считал своим долгом делиться различными соображениями со Сталиным (а также другими высшими руководителями страны). Начиная с 1936 года он постоянно отправлял свои послания Сталину; в одном только 1945 году Сталин получил от него по меньшей мере пять писем (если иметь в виду лишь известные, к настоящему времени опубликованные). Однако П. Л. Капица ни разу не получил ответа, и только после цитированного письма Сталин написал ему (в очередном послании вождю Петр Леонидович благодарил: «Спасибо за Ваше хорошее письмо, я был ему очень рад»): «Тов. Капица! Все Ваши письма получил. В письмах много поучительного... Что касается книги Л. Гумилевского «Русские инженеры», то она очень интересна и будет издана в скором времени» [ 216 ] (книга вышла в свет уже вначале 1947 года).

При сопоставлении процитированного письма Капицы с записанными Симоновым словами Сталина, обращенными к деятелям литературы, видно, что они близки даже текстуально. И едва ли можно оспорить, что очередное «решение» Сталина, имевшее многообразные последствия, исходило из этого письма. Как уже отмечено, Сталин, говоря о «неоправданном преклонении» перед Западом, усматривал эти настроения в «средней» научной интеллигенции, в «профессорах» (но не, скажем, академиках), и в таком уточнении естественно видеть проявление того факта, что «высшая» научная интеллигенция в лице академика (с 1939 года) П. Л. Капицы как раз и открыла ему, Сталину, глаза на «один из главных» недостатков в сфере науки.

А виднейший ученый, с давних пор уделявший огромное и страстное внимание общему состоянию отечественной науки, выразил в своем письме Сталину опять-таки не некое личное пожелание, но осознание настоятельной потребности в жизни науки в целом. И при всех возможных оговорках взятый в 1947-м курс привел к тому, что в 1954-м в СССР начала работать первая в мире атомная электростанция, а в 1957-м стартовал первый в мире искусственный спутник Земли.

Кто-либо может возразить, что великие научно-технические достижения России стали возможными не благодаря вышеупомянутому «решению», а вопреки ему. Однако в письме Капицы Сталину дан точный анализ ситуации, основанный на истории русской инженерной мысли, обрисованной в книге Л. И. Гумилевского: «Из книги, — делал выводы П. Л. Капица, — ясно: 1) Большое число крупнейших инженерных начинаний зарождалось у нас. 2) Мы сами почти никогда не умели их развивать (кроме как в области строительства). 3) Часто причина неиспользования новаторства в том, что обычно мы недооценивали свое и переоценивали иностранное» (с. 247). Так, например, А. Ф. Можайский еще в 1881 году сконструировал прообраз самолета, а Б. Л. Розинг в 1911-м осуществил первую лабораторную телепередачу, но практическая реализация этих открытий произошла позже в США... И русское первенство в создании — в 1954 году — АЭС в Обнинске и полете — в 1957-м — спутника (что ввело это русское слово во все языки) было в сущности совершенно новым для России явлением, жажда которого и породила письмо П. Л. Капицы Сталину.

Следовательно, в «решении», которое выдвинул Капица и, если воспользоваться модным сегодня словечком, озвучил Сталин, выражалась, если угодно, воля истории, а не своеволие вождя.

Любопытно, что Константин Симонов, рассказывая через тридцать с лишним лет, в 1979 году, и к тому же не надеясь на опубликование своего рассказа (оно состоялось через еще десяток лет) о сталинской речи, счел нужным заявить, что «в самой идее о необходимости борьбы с самоуничижением, самоощущением нестопроцентности, с неоправданным преклонением перед чужим в сочетании с забвением собственного здравое зерно тогда, весной сорок седьмого года, разумеется, было. Элементы всего этого реально существовали и проявлялись в обществе, возникшая духовная опасность не была выдумкой» [ 217 ]. Симонов, по всей вероятности, высказался бы еще определеннее, если бы ему было известно, что Сталин говорил, в сущности, со слов П. Л. Капицы.

Но нельзя умолчать о другой стороне дела. Симонов заявил тут же, что «здравое», продиктованное «необходимостью» устремление затем «уродливо развернулось в кампанию, отмеченную в некоторых своих проявлениях печатью варварства» (там же). Это, как будет ясно из дальнейшего, чрезвычайно существенная проблема: необходимые для бытия страны «решения» в 1920-х — начале 1950-х годов реализовывались более или менее «варварски», и давно уже идут споры о том, не слишком ли велика была «цена» тех или иных «побед»...

* * *

Впрочем, скажу еще раз, что задача моя пока состояла лишь в выяснении исторических «причин» тех или иных «решений», в опровержении явно господствующего представления, согласно которому все существенные повороты политики в конце 1920-х — начале 1950-х годов были выражениями лычном воли Сталина, а не воли самой истории, заставлявшей вождя принимать то или иное «решение».

Итак, необходимо преодолеть своего рода сталинский синдром, побуждающий во всех «поворотах» конца 1920-х-начала 1950-х усматривать «своеволие» вождя. То, что это своеволие оценивают в прямо противоположном духе, — уже не столь существенно, ибо и поклонники, и ненавистники Сталина оказываются равно несостоятельными толкователями истории.

К сожалению, либеральные идеологи чаще всего клеймят любые стремления глубже понять ход истории в сталинские времена как попытки «реабилитации» вождя. Только немногие умные люди этого круга (либерализм вообще крайне редко сочетается с сильным умом) способны подняться над заведомо примитивным, исходящим из попросту вывернутого наизнанку «сталинизма» представлением. Так, один из очень немногих умных либералов, Давид Самойлов, написал о «повороте», который, как правило, толкуется в качестве чисто личного злодейства вождя: «Надо быть полным антидетерминистом (то есть полностью отрицать объективный ход истории. — В.К.), чтобы поверить, что укрепление власти Сталина было единственной исторической целью 37-го года, что он один мощью своего честолюбия, тщеславия, жестокости мог поворачивать русскую историю, куда хотел, и единолично сотворить чудовищный феномен 37-го года.

Если весь 37-й год произошел ради Сталина, то нет бога (даю самойловское написание — В.К.), нет идеального начала истории. Или, вернее, бог — это Сталин, ибо кто еще достигал возможности самолично управлять историей!

Какие же предначертания высшей воли диким образом выполнил Сталин 1937 году?» [ 218 ]

К этому сакраментальному вопросу мы еще вернемся, а пока обратим внимание: Давид Самойлов полагает, что суть происшедшего в 1937 году предначертала «высшая воля», хотя Сталин выполнил ее предначертание «диким образом»; ранее цитировалось такое же разграничение Константина Симонова: послевоенная борьба с «низкопоклонством» была, по его словам, «необходимой» и «здравой», но проводилась она, как это ни прискорбно, «варварски». Подобное разграничение цели и методов ее реализации отнюдь не оригинально: Сталина достаточно часто проклинают не столько за его «решения» как таковые, сколько за то, что он осуществлял их дикими, варварскими, чудовищными «методами».

Но этим он едва ли принципиально отличается от своих предшественников, игравших ведущие роли в 1917-1928 гг. Нередко это варварство выводят — что уж совсем смехотворно — из чисто личных психических особенностей Сталина... Между тем любая революция в подлинном значении этого слова не может не быть воплощением «варварства» и «дикости», то есть, выражаясь не столь эмоционально, отрицанием, отменой всех выработанных веками правовых и нравственных устоев и норм человеческого бытия. Именно таков едва ли не главный вывод фундаментального сочинения о Великой французской революции, созданного еще в 1837 году крупнейшим английским мыслителем Томасом Карлейлем, который в свои юные годы непосредственно наблюдал последний период этой революции.

Карлейль стремился осмыслить бесчисленные чудовищные злодеяния французских революционеров. Затоплялись барки, чьи трюмы были набиты не принявшими новых порядков священниками; «но зачем жертвовать баркой? — продолжал Карлейль. — Не проще ли сталкивать в воду со связанными руками и осыпать свинцовым градом все пространство реки, пока последний из барахтающихся не пойдет на дно?.. И маленькие дети были брошены туда, несмотря на мольбы матерей. «Это волчата, — отвечала рота Марата, — из них вырастут волки». Потом.. женщин и мужчин связывают вместе за руки и за ноги и бросают. Это называют «республиканской свадьбой»... Вооруженными палачами «расстреливались маленькие дети и женщины с грудными младенцами... расстреливали по 500 человек зараз...» И вот вывод Карлейля: «Жестока пантера лесов... но есть в человеке ненависть более жестокая, чем эта».

И образчик «предельной» (или, вернее, беспредельной) чудовищности: «В Медоне... существовала кожевенная мастерская для выделки человеческих кож; из кожи тех гильотинированных, которых находили достойными обдирания, выделывалась изумительно хорошая кожа наподобие замши... История, оглядываясь назад... едва ли найдет в целом мире более отвратительный каннибализм... Цивилизация все еще только внешняя оболочка, сквозь которую проглядывает дикая, дьявольская природа человека» [ 219 ], — так завершает Карлейль.

За четверть века (до начала Реставрации в 1814 году) Французская революция пожрала, по разным оценкам, от 3,5 до 4,5 млн. человеческих жизней. Это может показаться не столь уж громадной цифрой, если забыть, что население Франции было тогда в 6-7 раз меньше населения России эпохи ее Революции (и, следовательно, гибель 4 млн. французов соответствовала гибели 25-30 млн. жителей России) и что в конце XVIII века не имелось тех средств уничтожения, которые «прогресс» создал к XX веку...

Известнейший специалист в области исторической демографии Б. Ц. Урланис писал о жертвах Французской революции: «...этот урон был настолько значителен, что французская нация так и не смогла от него оправиться и... он явился причиной уменьшения роста населения во Франции на протяжении всех последующих десятилетий» [ 220 ]. И в самом деле: ко времени Революции население Франции составляло 25 млн. человек, Великобритании — 11 млн., Германии — 4 млн., а к концу XIX века соответственно: 38 млн., 37 млн. и 56 млн.; то есть население Германии выросло в два с лишним раза, Великобритании — даже в три с лишним, а Франции — всего лишь на 50 процентов...

«Варварство» революции, выражающееся и в самом характере, в «качестве» деянии революционеров, и в грандиозном количестве жертв, имеет свое достаточно четкое объяснение. Ведь революция — это уничтожение-убийство — существующего к моменту ее начала общественного организма; и потому не только те, кто пытаются защищать уничтожаемый прежний строй, но даже и те, кто не борются против него, предстают как ее враги. Один из вождей Французской революции, Сен-Жюст, обращаясь к соратникам, дал формулу, ставшую своего рода законом: «Вы должны карать не только предателей, но и равнодушных; вы должны карать всякого, кто пассивен в республике» [ 221 ].

* * *

Я обратился к Французской революции, в частности, потому, что варварство Российской революции постоянно пытаются «объяснить» некоей специфически «русской» жестокостью. Между тем сопоставление реальной картины обеих революций неоспоримо свидетельствует, что все происходившее с 1917 года в России если даже и не уступает, то и не превосходит дикость и гибельность происходившего после 1789 года во Франции. И необходимо сознавать, что двухсотлетняя даль времени и, кроме того, ежегодные пышные торжества в Париже 14 июля под звуки «Марсельезы» заслоняют чудовищные зрелища, разыгрывавшиеся перед тысячными толпами (гильотинировались и мальчики 13-14 лет, «которым, вследствие малорослости, нож гильотины приходился не на горло, а должен был размозжить череп»), и заглушают вопли людей, запертых в идущих на дно барках.

Нельзя не напомнить, что самый варварский террор приходится на первые пять революционных лет (до 1795 года), когда существовавший до 1789 года общественный организм еще так или иначе сопротивлялся, боролся за жизнь. И, возвращаясь к Российской революции, мы сможем убедиться, что дело здесь обстояло так же: самые дикие «методы» и самые громадные жертвы присущи первому пятилетию-до 1923 года.

В 1994 году были впервые опубликованы два поистине чудовищных приказа, отданных в июне 1921 года (когда, между прочим, Сталин еще не был «генсеком»). Речь шла о бунте тамбовского крестьянства («анто-новщина»), начавшемся в августе 1920 года и к июню 1921-го уже почти полностью подавленном. Тем не менее 12 июня командующий войсками Тамбовской губернии (приказ подписал также начальник штаба этих войск) объявил:

«Остатки разбитых банд и отдельные бандиты... собираются в лесах... Для немедленной очистки лесов ПРИКАЗЫВАЮ:

  1. Леса, где прячутся бандиты, очистить ядовитыми газами, точно рассчитывать, чтобы облако удушливых газов распространялось полностью по всему лесу, уничтожая все, что в нем пряталось.
  2. Инспектору артиллерии немедленно подать на места потребное количество баллонов с ядовитыми газами и нужных специалистов...»

В соответствии с этим инспектор артиллерии распорядился: «Стрельба должна вестись настойчиво и большим количеством снарядов... Общая скорость стрельбы не менее трех выстрелов в минуту на орудие...»

Это отношение к русским крестьянам, бунтовавшим против продразверстки (использование которой, кстати сказать, власти неоправданно затянули, что к тому моменту уже было официально признано), как к неким вредным существам, словно бы не имеющим человеческого статуса, о многом говорит. Но еще более чудовищен был второй приказ, отданный через одиннадцать дней, 23 июня 1921 года:

«Опыт первого боевого участка показывает большую пригодность для быстрого очищения от бандитизма известных районов по следующему способу... По прибытии на место волость оцепляется, берутся 60-100 наиболее видных лиц в качестве заложников... жителям дается два часа на выдачу бандитов и оружия, а также бандитских семей... Если население бандитов и оружия не указало по истечении двухчасового срока... взятые заложники на глазах у населения расстреливаются, после чего берутся новые заложники и вторично предлагается выдать бандитов и оружие... В случае упорства проводятся новые расстрелы и т.д. (это «и т.д.» бесподобно! — В.К.) ...Настоящее Полномочная комиссия ВЦИК приказывает принять к неуклонному исполнению» [ 222 ].

Как ни прискорбно, цитируемые приказы отдали (и проследили за их исполнением) бывшие русские офицеры, которые до революции, без сомнения, не могли даже вообразить себе подобные акции по отношению к русским крестьянам; это командующий войсками Тамбовской губернии М. И. Тухачевский, начальник штаба Н. Е. Какурин и главный заправила-председатель Полномочной комиссии ВЦИК В. А. Антонов-Овсеенко (до революции он также был некоторое время офицером русской армии).

Все трое в 1930-х годах погибли, и их участь рассматривается как одно из проявлений варварского сталинского террора. Но согласитесь: их гибель — чем бы она ни была вызвана — меркнет перед их злодеяниями 1921 года по отношению к множеству людей...

Нельзя не сказать, что и тамбовские повстанцы отнюдь не были ангелами (о чем еще пойдет речь), однако такое поистине дьявольское поведение власти выявляет варварскую суть революции на первой ее стадии. В 1930-х годах едва ли можно обнаружить образчики подобной «методологии» в обращении с населением страны. Мне скажут, что это объясняется не «гуманизацией» власти, а отсутствием такого мощного сопротивления ей, какое имело место в 1918-1921 годах. Но если даже причина именно в этом, факт остается фактом: варварство первых лет революции ни в коей мере не было «превзойдено» в последующий период. И это ясно не только из «качества» террора, но еще более из количественных масштабов гибели людей.

В массовом сознании по сей день господствует совершенно ложное представление, согласно которому наибольшие человеческие потери приходятся на вторую половину 1930-х годов, в особенности на 1937 год. Это представление внедрялось в течение долгого времени идеологами, которых человеческие потери первых лет революции и периода коллективизации волновали не столь уж сильно или даже совсем не волновали... А погибших в «1937-м» эти идеологи воспринимали как близких им, «своих» людей.

В действительности человеческие потери 1918-1922 годов и даже 1929-1933 годов были прямо-таки несоизмеримо более значительными, нежели потери второй половины 1930-х годов. Чтобы доказать это, придется оперировать многочисленными цифрами, и я заранее прошу извинения у читателей, которые не привыкли или просто не желают иметь дело с какими-либо подсчетами. Но для понимания хода истории цифры в тех или иных случаях необходимы.

Начать следует с количества населения к ноябрю 1917 года на той территории, которая стала (до 1939 года) территорией СССР. Подчас и сегодня утверждается, что это население составляло 143,5 млн. человек, хотя давно уже была опубликована работа историков-демографов Ю. А. Полякова и И. Н. Киселева (см. «Вопросы истории», 1980, № 6), в которой убедительно доказывалось, что перед нами заниженная на 4 с лишним миллиона цифра, и в действительности население страны составляло к 7 ноября 1917 года 147,6 млн., а к началу 1918 года — примерно 148 млн. человек.

В тщательном новейшем исследовании, осуществленном сотрудниками Института социально-экономических исследований Госкомстата России Е. М. Андреевым, Л. Е. Дарским и Т. Л. Харьковой, показаны изменения количества населения страны в продолжение сорока лет — с 1920-го по 1959 год (см. в кн.: Население Советского Союза. 1922 — 1991. М., 1993). Эти подсчеты не претендуют на абсолютную точность, но возможные «погрешности» не могут быть сколько-нибудь существенными, ибо в ином случае в столь многочисленных цифрах обнаружились бы резкие несовпадения с результатами переписей 1926-го, 1937-го, 1939-го и 1959-го годов, а также какая-либо «внутренняя» противоречивость, но этого не наблюдается.

Словом, результаты произведенного исследования позволяют надежно установить, каковы были человеческие потери в тот или иной период послереволюционной истории страны (правда, исключая младенческую и раннюю — до 5 лет — смертность).

К началу 1923 года население страны составляло 137,4 млн. человек, но 18,9 млн. из них родились после 1917 года, и, следовательно, от населения начала 1918 года (148 млн.) уцелело 118,5 млн. человек, а 29,5 млн. (148-118,5=29,5) — то есть 19,9%, каждый пятый! — в 1918-1922 годах «исчезли»... [ 223 ] Чтобы ясно увидеть, как велика была «сверхсмертность», обратимся к следующему — более или менее «мирному» пятилетию 1923-1927 годов. К началу 1928-го в стране имелось 151,6 млн. человек; 24,8 млн. из них родились после 1922 года и, значит, за пять лет ушли из жизни 10,7 млн. человек (151,6-24,8=126,8; 137, 5126,8= 10,7), всего 7,7% — то есть в два с половиной раза меньшая доля населения, чем в 1918-1922 годах!

Доля умерших вновь возрастает в 1929-1933 годах. К началу 1929-го население составляло 154,7 млн. человек; к началу 1934-го-156,8 млн., из которых 20,5 млн. родились после 1928 года. Таким образом, «исчезли» 18,4 млн. человек (156,8-20,5=136,3; 154,7-136,3=18,4) — 11,9% населения начала 1929 года (в полтора раза больше, чем в 1923-1927-м).

И, наконец, пятилетие 1934-1938 годов. К началу 1939-го — в стране 168,5 млн. человек, в том числе 21,3 млн. родившихся после 1933-го. Следовательно, ушли из жизни 9,6 млн. человек (168,5-21,3=147,2; 156,8-147,2=9,6) — 6,1% населения начала 1934 года.

Подведем итог. Доля «исчезнувших» в 1918-1922-м — 19,9%, в 1923-1927-м — 7,7%, в 1929-1933-м — 11,9%, в 1934-1938-м — всего лишь 6,1%, — меньше, чем в «мирных» 1923-1927-м!

Нетрудно предвидеть, что многие усомнятся в достоверности этих подсчетов. Но подобное сомнение — результат долгой обработки умов чисто «идеологическими» доводами, не имеющими никаких реальных обоснований.

Чтобы убедиться в этом, обратимся к работе известного этнографа С. И. Брука «Население России (демографический обзор)», вошедшей в энциклопедию «Народы России» (М., 1994). Он утверждает, что после 1917 года имел место «массовый террор, достигший апогея (выделено мною. — В.К.) в 1937 — 38...» (с. 18), однако всего через страницу С. И. Брук приводит годовые сведения о доле умерших, и выясняется, что в 1933 году умерли 7,1% тогдашнего населения, а в 1937-м — всего 2,1% и в 1938-м-2% (с. 20). Впрочем, еще существеннее тот факт, что, согласно сведениям самого С. И. Брука, в «мирном» 1927-м умерли 2,6% населения — то есть на 0,5 процента больше, чем в «апогейном» 1937-м!

С. И. Брук, соответствующим образом «настроенный», даже не заметил, что приводимая им статистика опровергает его же собственное утверждение об «апогее» 1937 года. Правда, снижение смертности к 1937 году в сравнении с 1927-м обусловлено, в частности, развитием здравоохранения — особенно в сельской местности: с 1927-го по 1937 год количество коек в сельских больницах увеличилось в три, а число сельских врачей — в два с половиной раза. Но тем не менее демографические показатели ясно свидетельствуют о том, что в 193 7 году — в отличие от первого послереволюционного пятилетия и годов коллективизации — действительно массовой гибели населения страны не было.

Чиновный политкомиссар Волкогонов в своем — к сожалению, многими принятом на веру — претенциозном опусе «Триумф и трагедия» объявил 1937 год «страшной трагедией народа» (выделив эти слова жирным шрифтом).

Между тем мы располагаем не столь давно рассекреченными цифрами, точно зафиксировавшими количество смертных приговоров, вынесенных в 1937-1938 годах: их было 681 692 (известно к тому же, что не все приговоры приводились в исполнение). Конечно же, это страшная цифра, и мы еще будем подробно обсуждать «загадку 1937 года», но все же едва ли уместно говорить в связи с этой цифрой о «народе», ибо дело идет о гибели всего 0,4% тогдашнего населения страны; такое количество не могло сколько-нибудь значительно повлиять на статистику умерших во второй половине 1930-х годов и вообще быть «замеченной» в этой статистике. Другое дело — соотношение процентной доли умерших в 1933 году (7,1% населения) и в 1937-м — (всего 2,1%): здесь очевидны миллионы погибших (в 1933-м)... Тем более разительно сопоставление с долями умерших в течение «мирных» 1923-1927 годов (7,7%) и в 1918-1922 (19,9%). Поскольку в 1923-1927 годах развитие здравоохранения было не очень значительным, уместно считать, что из 19,9% 12,1 (19,9-7,7)% населения начала 1918 года-то есть 17,9 млн.(!) человек явились жертвами Революции...Словом, жертвы 1918-1922 годов (примерно 12% населения) и 1937-1938 годов (0,4% населения, то есть в 30 раз меньше!) поистине несопоставимы.

Мне могут возразить, что множество смертей в первое послереволюционное пятилетие объясняется жестокой засухой 1921 года, вызвавшей массовый голод. То есть миллионы людей погибли из-за стихийного природного бедствия, а не из-за Революции. Однако тридцатью годами ранее, в 1891 году, засуха была еще более широкомасштабной: неурожай охватил тогда территорию России с населением в 30 млн. (в 1921-м-5 млн.) человек. И тем не менее, благодаря мерам, предпринятым и государством и обществом, голодных смертей в прямом, точном смысле этого слова в 1891-1892 годах, в сущности, не было; от недостаточного питания умирали лишь больные и слабые. Между тем в 1921-1922 годах миллионы стали жертвами тотального голода.

Факты ясно свидетельствуют, что революционная власть не только не предприняла необходимых мер для спасения людей, но и подавила общественные инициативы в этом направлении. Более того: власть воистину варварски использовала страшный голод в своих интересах, проводя изъятие церковных ценностей якобы ради закупки продовольствия для голодающих. В опубликованном в наше время «строго секретном» предписании Ленина недвусмысленно сказано:

«Именно теперь и только теперь, когда в голодных местностях едят людей... необходимо провести изъятие церковных ценностей... чем мы можем обеспечить себе фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей... Без этого фонда никакая государственная работа вообще, никакое хозяйственное строительство в частности, и никакое отстаивание своей позиции в Генуе (где проходила тогда международная конференция. — В.К.) в особенности совершенно немыслимы» [ 224 ]. Из этого очевидно, что церковные ценности (их денежную стоимость Ленин, надо сказать, сильно преувеличивал) отнюдь не собирались превращать в хлеб для голодающих...

И другой факт из той же истории голода. Как только выявилась надвигающаяся катастрофа, представители старой интеллигенции, не забывшие о борьбе общественности с голодом 1891 года, когда в спасении людей активно участвовали, среди других, Толстой и Чехов, создали (29 июня 1921 года) «Всероссийский комитет помощи голодающим», который, в частности, мог получить весомую поддержку за рубежом. Большую роль в создании и работе Комитета играл А. М. Горький.

Ленин был явно недоволен участием Горького в работе Комитета и 8 августа 1921 года, в ответ на просьбу писателя о поддержке комитетских инициатив, писал, что-де «ничегошеньки» не может сделать для выполнения его просьбы, и, ссылаясь на болезнь Горького, настоятельно предлагал ему уехать из России: «В Европе в хорошем санатории будете и лечиться и втрое больше дела делать... А у нас ни лечения, ни дела — одна суетня. Зряшная суетня. Уезжайте, вылечитесь. Не упрямьтесь, прошу Вас» [ 225 ].

Вскоре А. И. Рыков сообщил Ленину, что, по рассказу одного его знакомого, избранный председателем Комитета видный экономист, «внефракционный» социал-демократ С. И. Прокопович «держал противоправительственные речи» (что, кстати сказать, было характерно и для боровшихся с голодом интеллигентов 1890-х годов, — только бранили они тогда не революционное, а царское правительство). Этого оказалось достаточным, чтобы Ленин 26 августа распорядился немедля распустить Комитет, арестовать Прокоповича и сослать в уездные города всех его сподвижников. В специальном письме «И. В. Сталину и всем членам Политбюро ЦК РКП(б)» Ленин объяснил свое решение тем, что Комитет готовится-де к захвату власти. ВЧК уже 27 августа исполнила ленинские указания относительно Комитета, а Горький 16 октября 1921 года отправился за рубеж, — по сути дела, эмигрировал (он возвратится лишь в 1928 году).

Уже хотя бы из этого ясно, то революционная власть (в отличие от власти 1891 года) не считала своим неукоснительным долгом принятие всех возможных — в том числе и рискованных для самой себя — мер ради спасения голодающих; ее гораздо более заботило сохранение так называемых завоеваний Революции...

По всей вероятности, найдутся оппоненты, которые возразят мне, что к жертвам Революции следует причислять не вообще всех погибших тогда людей, а только тех, кто были в прямом смысле слова убиты в боях или при подавлении бунтов. Но это едва ли сколько-нибудь оправданное ограничение. В таком случае и количество жертв войны 1941-1945 годов следует самым кардинальным образом ограничить, ибо погибшие непосредственно в боях составляют приблизительно треть человеческих потерь этих лет — о чем пойдет речь в дальнейшем, в главе, посвященной великой войне. Те, кто погибли в 1918-1922 годах от голода и разрухи и, шире, от самого «состояния мира» в эти тяжкие годы, с объективной точки зрения представляют собой жертвы Революции...

К сожалению, в литературе о Революции большое место занимают чисто «субъективистские» толкования. Со времени известного XX съезда партии все сводили к злодейской личной воле Сталина, а в последнее время достаточно широко распространилось аналогичное истолкование гибели людей в первые годы Революции, когда роль чудовищного злодея исполнял Ленин.

Характерный образец такого истолкования — книга Владимира Солоухина «При свете дня», изданная в 1992 году в Москве, но, как сообщается на последней ее странице, «при участии фирмы «Belka Trading Corporation» (США)». У нашего известнейшего писателя есть свои очень весомые заслуги, но все же не могу умолчать, что данная его книга отнюдь не несет в себе того «света», который обещает ее заглавие. «Методология», сконструированная в многочисленных сочинениях о Сталине, предстает здесь даже в утрированном виде. Так, «причина» коллективизации «освещена» здесь следующим образом: «Сталину, постоянно бегавшему и скрывавшемуся от полиции (до 1917 года. — В.К.), в каждом бородатом мужике чудился враг, смертельный враг, готовый всякую минуту мгновенно кинуться ему под ноги... свалить на землю, скрутить и сдать потом в полицию... И... дорвавшись до власти, Сталин именно на мужике начал вымещать, пусть с опозданием, всю свою злобу и обиды...» [ 226 ]. Вот, оказывается, где корни трагедии 1929-1933 годов! Но в таком случае будет логичным сделать вывод, что виноваты сами «бородатые мужики»: не сдавали бы в свое время смутьянов в полицию, и Сталин не устроил бы им коллективизацию...

Не менее «замечательно» предложенное в книге «При свете дня» объяснение гигантских жертв и бедствий первых послереволюционных лет: причина-де в том, что Россией правил «человек с больным, пораженным мозгом, а значит... и с больной психикой... с агрессивными наклонностями... По личным распоряжениям, по указаниям, приказам Ленина уничтожено несколько десятков миллионов россиян» (с 187 189 190).

Началось это уничтожение, утверждает В. Солоухин, уже в первые минуты власти Ленина-в ночь с 25 на 26 октября (7-8 ноября) 1917 года когда по приказу вождя в Зимнем дворце арестовали министров Временного правительства и, «не мешкая ни часу, ни дня, посадили их в баржу, а баржу потопили в Неве» (с. 161-162). Дело не только в том, что перед нами непонятно откуда взявшаяся выдумка; не менее прискорбно искажение картины реального бытия русских людей в революционную эпоху: потопили баржу — и дело с концом, между тем как и движение истории в целом, и судьбы отдельных людей являли собой исполненную прямо-таки невероятных поворотов и противоречий драму.

Ведь в действительности все пятнадцать арестованных в Зимнем дворце в 01.50-02.10 час. 26 октября (8 ноября) 1917 года министров Временного правительства (последнего его состава) были вскоре же освобождены, и большинство из них прожили долгую и по-своему содержательную жизнь. Так, министр исповеданий А. В. Карташев эмигрировал, был одним из наиболее выдающихся историков Православия и умер в 1960 году в Париже в возрасте 85 лет. А его коллега министр путей сообщения А. В. Ливеровский никуда не уехал, играл немалую роль в транспортных делах страны, в том числе в героическом строительстве «Дороги жизни» во время немецкой блокады Ленинграда, — города, где он и скончался уважаемым человеком в 1951 году в возрасте 84 лет.

Вообще же из пятнадцати арестованных 26 октября министров семь остались в России, а восемь эмигрировали. Живший во Франции военно-морской министр адмирал Д. Н. Вердеревский в 1945 году явился в посольство СССР, пил там за здоровье Сталина и даже успел стать гражданином СССР, хотя в 1946-м его постигла смерть (ему было 73 года). А исполнявший (в последние дни существования Временного правительства) обязанности военного министра генерал А. А. Маниковский не пожелал эмигрировать и стал — ни много ни мало — начальником снабжения Красной армии, правда, не надолго: в 1920 году он погиб в железнодорожной аварии.

Конечно, часть оставшихся в России министров не избежала репрессий, но умер насильственной смертью, насколько известно, только один из них — министр земледелия С. Л. Маслов. До 1929 года он был видным деятелем российской кооперации («Центросоюза»), а также преподавал в Московском университете и других высших учебных заведениях. В 1930-м его отправили в ссылку, в 1934-м он вернулся в Москву, но 20 июня 1938 года был расстрелян НКВД.

Словно ради некоей трагической симметрии казнь постигла также и одного из эмигрировавших — министра-председателя Экономического совета С. Н. Третьякова — внука одного из создателей галереи, С. М. Третьякова: в декабре 1943 года он был расстрелян (согласно другим сведениям, ему отсекли голову) немецкими нацистами как виднейший тогда агент советской (!) контрразведки в Париже (он стал им еще в 1929 году — как раз в тот момент, когда в Москве его коллегу Маслова отстранили от руководящей работы в кооперации).

Владимир Солоухин зачем-то решил мгновенно отправить на невское дно всех этих людей с их удивительными судьбами (я сказал о шести из пятнадцати министров, но и истории остальных достаточно яркие). Забегая вперед, отмечу, что судьбы народных комиссаров, сменивших в ночь на 26 октября министров Временного правительства, были гораздо более прискорбны: казнь постигла десять человек из пятнадцати (наркомов было столько же, сколько арестованных министров), к тому же из пяти умерших своей смертью трое «успели» скончаться раньше, чем над новыми властителями стал падать дамоклов меч Революции.

Но об этом — впереди. Здесь же нельзя не опровергнуть еще одно совершенно ложное утверждение В. Солоухина. Он пишет, что-де «в первом составе Совета Народных Комиссаров соотношение евреев к неевреям 20:2» (с. 212). Между тем абсолютно точно известно [ 227 ], что в этом «первом составе» (утвержденном 26 октября) из 15 наркомов евреем был только один — Л. Д. Бронштейн (Троцкий), если не считать «еврейских корней» Ленина (евреем был его дед по материнской линии Бланк). Сравнительно небольшой оставалась доля евреев и в последующих составах Совнаркома — вплоть до середины 1930-х годов, когда около половины наркомов (но все же не девять десятых, как уверяет В. Солоухин) были евреями, в том числе наиболее важные наркомы внутренних и иностранных дел, путей сообщения, внешней торговли, оборонной промышленности и т.д.

Это вообще непростая и по-своему чрезвычайно интересная тема, к которой мы еще специально обратимся. Что же касается «информации», предлагаемой в книге «При свете дня», остается только руками развести — откуда такое берется?!

Как ни прискорбно, подобные вещи встречаются на многих страницах книги Владимира Солоухина, хотя несправедливо было бы умолчать, что то же самое характерно едва ли не для большинства нынешних сочинений о 1920-х-1930-х годах. Владимир Солоухин утверждает, что в 1918 году Ленин «бросил крылатую фразу: пусть 90% русского народа погибнет, лишь бы 10% дожили до мировой революции. Тогда-то заместитель Дзержинского Лацис (на деле — пред. ЧК 5 армии. — В.К.)... опубликовал в газете «Красный террор» 1 ноября 1918 года своеобразную инструкцию всем своим подчиненным: «...Мы истребляем буржуазию как класс... Не ищите на следствии материала и доказательств того, что обвиняемый действовал делом или словом против советской власти»...» (с. 145-146).

Но, во-первых, сия «крылатая фраза» принадлежит не Ленину, а Г. Е. Зиновьеву, который к тому же говорил все-таки о гибели 10, а не 90% (об этом еще пойдет речь), а, во-вторых, ознакомившись с тем самым журналом (а не газетой) «Красный террор», Ленин тут же не без резкости заявил: «...вовсе не обязательно договариваться до таких нелепостей, которую написал в своем казанском журнале «Красный террор» товарищ Лацис... на стр. 2 в № 1: «не ищите (!!?) в деле обвинительных улик о том, восстал ли он против Совета оружием или словом...» (Ленин В.И. Поли. собр. соч., т. 37, с. 310).

Вообще нетрудно доказать, что Ленин как человек, стоявший во главе всего, вел себя «умереннее» многих деятелей того времени и не раз стремился занять «центристскую» позицию, хотя Владимир Солоухин голословно утверждает обратное. Доказательства ленинской «умеренности» еще будут приведены, а пока скажу о самом существенном.

В книге «При свете дня» многократно повторяется, что, мол, «болезнь мозга... в зрелом возрасте Владимира Ильича развила в нем чудовищную, бешеную, не знающую никаких преград агрессивность. Если бы больной сидел дома под присмотром родных — это одна картина. Но он волею судеб сделался диктатором над сотнями миллионов людей. И полились реки крови...» (с. 50). Притом диктатор «сидел в Кремле, защищенный... высокими зубчатыми стенами» (с. 78), и потому, мол, злодействовал без всякого риска.

Вот такое «толкование» истории... При этом как бы полностью исчезает бушевавшая в России в 1917-1922 годы Революция, о которой Сергей Есенин сказал в 1924 году:

Тот ураган прошел.
Нас мало уцелело...

Тот ураган был небезопасен и для самого Ленина. Широко известно только одно покушение на его жизнь-30 августа 1918 года. Но еще 1(14) января этого года автомобиль, в котором Ленин ехал по центру Петрограда, был обстрелян залпом из нескольких винтовок, и лишь находчивость сидевшего рядом соратника спасла вождя: рука, которой спаситель мгновенно пригнул голову Ленина, была задета пулей... Через четыре дня, 5 (18) января, Ленин отправился разгонять Учредительное собрание, и ему, ввиду опасности, вручили револьвер, который был тут же у него украден и возвращен лишь на следующий день после настойчивых розысков. Далее, 10 марта в обстановке строжайшей секретности Ленин переезжает — в сущности бежит — из опасного Петрограда в Москву, и ему преграждает путь эшелон, переполненный анархически настроенными матросами; положение спасает сопровождающий беглецов вышколенный батальон латышских стрелков, без которых Ленин вообще едва ли уцелел бы в 1918-1919 годах.

9 июля 1918 года автомобиль Ленина был обстрелян из револьверов у Николаевского (позднее Октябрьского) вокзала в Москве. 30 августа его — что общеизвестно — тяжело ранили. А 19 января 1919 года его автомобиль около Сокольников остановил знаменитый тогда, пользуясь нынешним словечком, «авторитет» Кошельков: предсовнаркома Ленин был вышвырнут (буквально) из своей машины, у него отняли бумажник и револьвер, а машину угнали и т.д.

Все это показывает, в какой стране, в каком мире правил диктатор... И я обратился к вышеизложенным фактам отнюдь не для того, чтобы вызвать «сочувствие» к Ленину и, тем более, как-то «оправдывать» его действия; цель моя только в воссоздании истинного положения в послереволюционной России. Ураган, бушевавший в стране, был настолько всепроникаюшим, что и всевластный, казалось бы, диктатор не мог избежать его смертоносного натиска.

Атмосфера революции создавала достаточно напряженное положение и внутри самой власти. Хорошо известно, что любое существенное «решение» Ленина в 1917-1921 годах резко оспаривалось многими его соратниками, и ему приходилось вести нелегкую борьбу. Когда же в 1922 году его ослабила тяжелая болезнь, он не раз «проигрывал».

Владимир Солоухин возмущенно говорит в своей книге, что в составе высшей революционной власти, которая объявила себя властью «рабочих и крестьян», «один только был экс-рабочий — М. И. Калинин, да и то его держали для вывески» (с. 81). Это действительно так, но В. Солоухин умалчивает (или же не знает), что в 1922 — начале 1923 года именно Ленин пытался кардинально изменить положение дел. В его последних сочинениях, известных под названием «Завещание», главная, стержневая мысль — мысль о необходимости безотлагательно передать верховную власть «рабочим и крестьянам, поставив их во главе нашей партии» (т. 45, с. 345); притом Ленин подчеркивал, что это должны быть рабочие и крестьяне, «стоящие ниже того слоя, который выдвинулся у нас за пять лет» (с. 348).

Когда говорят о «завещании» Ленина, как правило, сосредоточивают все внимание на содержащейся в нем «сенсационной» критике главных «вождей», особенно Сталина. Однако Ленин начал свое «завещание» заявлением о необходимости «предпринять... ряд перемен в нашем политическом строе (а не перемен в личном составе руководства. — В.К.)... В первую голову я ставлю увеличение числа членов ЦК до нескольких десятков или даже до сотни» (с. 343); в ЦК тогда числилось 27 человек, и Ленин далее объявил, что в новый орган высшей власти следует «выбрать 75-100... новых членов... из рабочих и крестьян» (с. 384), которые, следовательно, должны были занять три четверти (!) мест в этом всевластном органе.

И вот что поистине примечательно: «опасный» и потому засекреченный элемент ленинского «завещания» обычно усматривают в критике «вождей», а ведь в основе своей эта критика стала общеизвестной из ряда публикаций уже в 1927 году. Между тем важнейшие суждения Ленина о необходимости «передачи» власти из рук профессиональных революционеров в руки рабочих и крестьян были опубликованы только в 1956 году! Правда, в 1923 году появилась в печати ленинская статья «Как нам реорганизовать Рабкрин», но, во-первых, ее публикация поначалу вызвала решительное сопротивление всей партийной верхушки (собирались даже напечатать единственный спецэкземпляр «Правды» с этой статьей для успокоения Ленина), во-вторых, в этой статье главная мысль Ленина не выступала с такой ясностью, как в других его тогдашних текстах, и, наконец, сразу же после опубликования статьи в парторганизации было разослано письмо Политбюро и Оргбюро ЦК, в котором ленинская статья, по сути дела, дискредитировалась как полубред тяжелобольного человека (обо всем этом я подробно писал в другой книге) [ 228 ].

Но важнее всего, конечно, тот факт, что настоятельное предложение Ленина ни в коей мере не было реализовано, хотя он видел в нем «шаг государственной важности» (с. 483). Вообще, как уже сказано, с самого начала тяжелой болезни Ленина его власть стали все более урезывать. Сохранились, к примеру, тексты записок, которыми 27 сентября 1922 года обменялись члены Политбюро Каменев и Сталин в связи с обсуждением одного из ленинских решений: «Каменев. Ильич собрался на войну... Отказывается даже от вчерашних поправок... Сталин. Нужна, по-моему, твердость против Ильича» [ 229 ]. Дошли до нас и слова, сказанные позднее Н. К. Крупской: «Если б Володя был жив, он сидел бы сейчас в тюрьме» [ 230 ]. И это, по всей вероятности, было не совсем безосновательным предположением...

Подчеркну еще раз, что, излагая факты, я не оцениваю (по крайней мере, пока не оцениваю) их, не ставлю вопроса о «правоте» или «неправоте» какого-либо деятеля; речь идет только о характеристике реального положения в революционной России — положения, которое определяло судьбу и рядовых граждан, и самого Ленина.

И когда речь заходит о гибели «десятков миллионов» (на деле — 17 млн.), необходимо иметь в виду всеохватывающий и всесокрушающий «ураган» Революции, а не «агрессивную психику» Ленина или кого-либо еще. Но об этом — в следующей главе.

В заключение целесообразно еще раз сказать о существеннейшей «поправке» к подавляющему большинству нынешних рассуждений о варварстве и жестокости революционной политики. Как правило, эти крайне прискорбные явления пытаются объяснить, исходя из характера того или иного деятеля, — характера, так сказать, политического и идеологического (хотя подчас выдвигается уж совсем поверхностная точка зрения, сводящая все к чисто индивидуальной психике, как в цитированной книге В. Солоухина). Отсюда и проистекает возложение всей «вины» на Сталина, а в последнее время — и на Ленина.

Между тем варварство и жестокость были порождены самим существом революционной эпохи. В связи с этим стоит еще раз вспомнить о Бухарине, которого постоянно сопоставляют со Сталиным. Нет сомнения, что Бухарин был если и не «мягким» (как заявляют его апологеты), то уж, во всяком случае, не столь уж «решительным» человеком, склонным к колебаниям и сомнениям (так, в 1918-м он являлся «самым левым» коммунистом, а в 1928-м — «самым правым»). Однако и его политическое поведение определялось общей атмосферой эпохи и было в конечном счете не менее «жестоким», чем у других руководящих лиц. К сожалению, внедренный в умы «либеральный» бухаринский «имидж» заставляет многих попросту закрывать глаза на реальные факты.

Так, например, недавний министр юстиции В. А. Ковалев издал книгу, повествующую прежде всего о грубейших нарушениях правовых норм в 1920-1930-х годах. Он размышлял, в частности, об известном Шахтинском деле 1928 года — о «вредителях» в Донбассе:

«Задолго до суда и даже до окончания предварительного следствия с изложением своей оценки Шахтинского дела выступил Сталин. В докладе на активе Московской партийной организации 13 апреля 1928 года этому делу он посвятил целый раздел: «Факты говорят, что Шахтинское дело есть экономическая контрреволюция, затеянная частью буржуазных спецов, владевших ранее угольной промышленностью. Факты говорят далее, что эти спецы, будучи организованы в тайную группу, получали деньги на вредительство от бывших хозяев, сидящих теперь в эмиграции, и от контрреволюционных антисоветских организаций на Западе».

Так задолго до судебного разбирательства и вынесения приговора, — возмущался В. А. Ковалев, — факты были установлены, акценты расставлены, выводы сделаны... Вся последующая судебная процедура заведомо превращалась в фикцию. Для того чтобы правильно понять мотивы... прямого и открытого вмешательства в деятельность уголовной юстиции по конкретному делу, следует иметь в виду политическую ситуацию, сложившуюся в то время в стране. Все большее распространение приобретали идеи так называемых «правых» уклонистов во главе с Бухариным, Рыковым, Томским»... [ 231 ]

Итак, с одной стороны, злодей Сталин, организующий Шахтинское дело, к тому же, как оказывается, для противостояния «правым», а с другой — «невинные» Бухарин и его сподвижники Рыков и Томский. Но на самом деле, во-первых, именно ближайший единомышленник Бухарина М. П. Томский возглавлял комиссию ЦК, расследовавшую «вредительство» в Донбассе, а, во-вторых, в один день со Сталиным, 13 апреля 1928 года, Бухарин сделал доклад «Уроки хлебозаготовок, Шахтинского дела и задачи партии», где «расставил акценты» намного хлеще, чем Сталин!..

В Донбассе, заявил Бухарин, «при помощи рядовых рабочих раскрыли вредительскую организацию, которая через ряд посредствующих звеньев была связана с иностранным капиталом, с крупными иностранными капиталистическими организациями, с эмигрантскими кругами, наконец, с военными штабами некоторых иностранных держав. Она состояла в значительной мере из бывших собственников соответственных шахт и рудников, причем некоторые из них имели очень гнусный контрреволюционный стаж... Она состояла из белогвардейских инженеров и техников, из которых многие оказались бывшими деникинцами, некоторые — бывшими контрразведчиками Деникина... Они имели связь через некоторых иностранных инженеров с заграницей, причем некоторые из этих инженеров оказались членами фашистских организаций... Идеологией этой организации являлось свержение Советской власти, восстановление капиталистического режима... Ближайшей их задачей была решительная спекуляция на войне и на новой интервенции... не исключена возможность существования организаций, подобной этой, в других областях; нет гарантии, что такая гнусность не завелась в военной промышленности или в химической; хотя прямых данных для этого предположения нет...» [ 232 ].

Таким образом, Бухарин далеко «превзошел» Сталина и, между прочим, как бы разработал сценарий того «разоблачения», которое было применено через десять лет к нему самому... Естественно, и конкретное «решение» Бухарина по Шахтинскому делу было более жестоким, чем Сталина. Очень симпатизировавший Бухарину историк М. Я. Гефтер все же, в силу своей объективности, привел бухаринский рассказ о заседании Политбюро, на котором утверждался приговор по Шахтинскому делу: «Он, — сказал Бухарин о Сталине, — предлагал ни одного расстрела по Шахтинскому делу (мы голоснули против)» [ 233 ]. Мы — это Бухарин, Рыков и Томский, к которым присоединилось большинство Политбюро. «...«Правые», стало быть, за расстрел. И чем побуждаясь? — вопрошал в своей статье М. Я. Гефтер. — В пику Сталину? Блюдя в чистоте заповедь классовой борьбы?...» (там же).

Принято считать, что Сталин отказывался от жестоких решений только ради «игры». Допустим даже, что это так. Допустим и то, что тройка «правых» также проголосовала за расстрел ради «игры» — «в пику Сталину». Но это-то и обнаруживает с особенной наглядностью суть сознания и поведения руководителей революционной эпохи: они, не дрогнув, готовы расстрелять кого угодно и ради чего угодно... Когда 25 августа 1936 года были казнены Зиновьев и Каменев, Бухарин написал об этих людях, с которыми была теснейшим образом связана вся его жизнь: «Что расстреляли собак — страшно рад» [ 234 ].

Могут сказать, что эти слова вызваны стремлением «отмежеваться» от «врагов народа». Но в чрезмерной резкости проступает привычная для Бухарина готовность без каких-либо треволнений «голоснуть» (по его словечку!) за убийство людей.

И это не «личная» черта, а типовой признак всех вождей революции, то есть черта историческая, которую бессмысленно специально выискивать в Сталине или Ленине и пытаться «не замечать» в том же Бухарине...

Глава восьмая
ВЛАСТЬ И НАРОД ПОСЛЕ ОКТЯБРЯ

Эта глава во многом основывается на выводах первого тома моего сочинения. Так, там доказывалось, что государство в России в течение веков имело идеократический характер, то есть власть основывалась не на системе законов, как на Западе, а на определенной системе идеи. Ко времени Революции властвующая идея так или иначе выражалась в известной формуле «православие, самодержавие, народность», которая еще сохраняла свое значение для людей, отправлявшихся в 1914 году на фронт. Но Февральский переворот «отделил» Церковь от государства, уничтожил самодержавие и выдвинул в качестве образца западноевропейские (а не российские) формы общественного бытия, где властвует не идея, а закон.

И (о чем также шла речь ранее) победа Октября над Временным правительством и над возглавляемой «людьми Февраля» Белой армией была неизбежна, в частности, потому, что большевики создавали именно идеократическую государственность, и это в конечном счете соответствовало тысячелетнему историческому пути России. Ясно, что большевики вначале и не помышляли о подобном «соответствии» и что их «властвующая идея» не имела ничего общего с предшествующей. И для сторонников прежнего порядка была, разумеется, абсолютно неприемлема «замена» Православия верой в Коммунизм, самодержавия — диктатурой ЦК и ВЧК, народности, которая (как осознавали наиболее глубокие идеологи) включала в себя дух бесчеловечности», — интернационализмом, то есть чем-то пребывающим между (интер) нациями. Однако «идеократизм» большевиков все же являл собой, так сказать, менее утопическую программу, чем проект героев Февраля, предполагавший переделку России — то есть и самого русского народа — по западноевропейскому образцу.

Этому, казалось бы, решительно противоречит тот факт, что большевистская власть столкнулась (о чем ныне становится все более широко известно) с мощным и долгим сопротивлением вовсе не только со стороны Белой армии, но и с сопротивлением самого народа, притом не только пассивным, так или иначе «саботирующим» мероприятия власти, но и с разгоравшимися то и дело бунтами и даже с охватывающими огромные пространства восстаниями. И большевики не раз открыто признавали, что это сопротивление гораздо более опасно для их власти, нежели действия Белой армии.

Однако объективное изучение хода событий 1918-1921 годов убеждает, что народ сопротивлялся тогда не столько конкретной «программе» большевиков, сколько власти как таковой, любой власти. После крушения в феврале 1917 года многовековой государственности все и всякие требования новых властей (будь то власть красных, белых или даже так называемых зеленых) воспринимались как ничем не оправданное и нестерпимое насилие. В народе после Февраля возобладало всегда жившее в глубинах его сознания (и широко и ярко воплотившееся в русском фольклоре) стремление к ничем не ограниченной воле. Так, обе основные — и неизбежные — государственные «повинности» — подати и воинская служба, которые ранее представали как, конечно, тягостная, но неотменимая, «естественная» реальность бытия (сопротивление вызывало только то, что воспринималось в качестве несправедливого, не соответствующего установленному порядку), — теперь нередко отвергались начисто и порождали ожесточенные бунты.

До недавнего времени историки и публицисты сосредоточивали свое внимание на бунтах против белых, восстания же против красных либо замалчивались, либо изображались как результаты «подрывной» деятельности белых, сумевших «обмануть» народ. А ныне, наоборот, стремятся свести все к «народному» сопротивлению красным. Однако обе точки зрения — то есть, используя привычные определения, «советская» и «антисоветская» — в равной мере тенденциозны и основаны на искусственном подборе исторических фактов.

При изучении истории первых послереволюционных лет во всей ее многосторонности становится очевидным, что народ — или, вернее, его наиболее энергичная и «вольнолюбивая» часть — боролся именно против власти вообще. Те же самые люди, которые стремились свергнуть власть красных, на менее яростно выступали и против власти белых, если тем удавалось взять верх. Это совершенно наглядно предстает, например, в поведении народной «вольницы» в Новороссии, возглавленной Нестором Махно: она с равным воодушевлением сражалась на оба фронта.

И, кстати сказать, есть достаточные основания прийти к выводу, что и победы, и поражения Красной и Белой армий в конечном счете зависели от «поведения» народа. Так, деникинские войска долго не могли продвинуться с южной окраины России к ее центру и только после мощного восстания против красных на Дону, начавшегося в марте 1919 года, осуществили свой победный поначалу поход на Москву, достигший 13 октября города Орла. Однако именно тогда Деникина атаковали с юго-запада, круша его тылы, махновцы. И, как даже через шесть десятков лет вспоминал В. М. Молотов (ситуация 1919 года явно оставила в нем неизгладимое впечатление), «в гражданскую войну был момент, когда Деникин подходил к Москве, и неожиданно выручил Советскую республику Махно, ударил с фланга по Деникину» [ 235 ]. Без этого удара Деникин, возможно, захватил бы Москву, где — согласно слышанному мною еще в 1960-х годах рассказу вернувшегося из ГУЛАГа видного большевика И. М. Гронского — под парами стоял тогда на Брестском (ныне Белорусском) вокзале состав, который должен был спасти от расправы большевистские верхи, уже снабженные заграничными паспортами...

Столь же показательна и история борьбы Красной армии против Колчака, исход которой был решен начавшимся летом 1919 года народным восстанием в Сибири, позволившим красным за предельно короткий срок пройти от Урала до Байкала. Притом наиболее «вольнолюбивыми» в Сибири оказались (об этом уже шла речь) столыпинские переселенцы, на которых великий государственный деятель возлагал столь большие надежды, — но надежды эти могли сбыться только при сохранности прежнего государства...

Один из руководителей Белой армии в Сибири, генерал А. П. Будберг, записал в своем известном «Дневнике»: «...телеграмма из Славгорода (один из главных центров столыпинского переселенчества. — В.К.), сообщающая, что по объявлении призыва (в Белую армию. — В.К.) там поднялось восстание, толпы крестьян напали на город и перебили всю городскую администрацию и стоявшую там офицерскую команду». Позже Будберг сделал точный вывод: «Восстания и местная анархия расползаются по всей Сибири; главными районами восстаний являются поселения столыпинских аграрников». И еще: «...главными заправилами всех восстаний являются преимущественно столыпинские аграрники», которым присущи, мол, «большевистские аппетиты» [ 236 ]. Заключительное соображение едва ли сколько-нибудь справедливо; белому генералу просто очень хотелось видеть во всем враждебном влияние большевиков, — точно так же, как последние в свою очередь выискивали в любом мятеже против их власти руку белых.

Наделе же те самые люди, которые в 1919 году обеспечили своим охватившим всю Сибирь восстанием победу Красной армии, менее чем через год начали восстание против установившейся на сибирских просторах власти коммунистов. При этом они совершенно недвусмысленно заявляли в своей выпущенной в марте 1921 года листовке: «Народ уничтожил Деникина и Врангеля, уничтожил Колчака, уничтожит и коммуну. С нами Бог и победа, ибо мы за правое дело» [ 237 ]. То есть народ не приемлет ни белой, ни красной власти в равной мере. И те, кто сегодня пытается представить Белую армию в качестве силы, выражавшей волю народа, попросту закрывает глаза на реальное положение дел.

Но естественно встает вопрос о результатах самих народных восстаний, так или иначе выделявших из себя определенные зачатки власти, которая вроде бы воплощала волю и интересы именно народа, а не какого-либо отдельного слоя населения России. И «махновщина», и «антоновщина» в Тамбовской губернии, и Сибирское восстание 1921 года действительно породили свои властные органы, пусть и недостаточно четко оформленные. Правда, сколько-нибудь объективное изучение характера и деятельности этих «народных правительств» только начинается.

Недавно вышла в свет книга тюменского писателя К. Я. Лагунова о Сибирском (конкретнее — Тобольском) народном восстании начала 1921 года, — книга, над которой Константин Яковлевич работал много лет. Он сумел в целом ряде отношений беспристрастно показать реальный ход событий, хотя — в соответствии с нынешними устремлениями — сосредоточил главное внимание на насилиях большевистской власти и ее вреднейших (вреднейших и для нее самой) «ошибках». Это отнюдь не упрек в адрес автора: действия большевиков так долго и всячески «лакировались», что стремление как можно более «разоблачительно» сказать сегодня об их власти и вполне понятно, и всецело оправдано.

Но в книге собрано и немало сведений о действиях порожденной народным восстанием власти. Проклиная свергнутую на время большевистскую власть, она объявила своей единственной целью благо народа. Однако, несмотря на то, что фактически эта власть просуществовала всего лишь 38 дней, она успела (и иначе не могло быть!) издать целый ряд приказов и постановлений, которые, как выясняется, мало чем отличались от большевистских: о «продуктовых карточках на все продукты, включая клюкву», о «сборе» денег, одежды и продуктов для Народной армии, о «свободе передвижения» только между 8 утра и 6 часами вечера, о беспрекословной «сдаче оружия», о мобилизации всех мужчин в возрасте от 18 до 3 5 лет и т.д. и т.п. И за невыполнение этих требований предусматривались наказания «по законам военного времени» [ 238 ].

Нет сомнения, что без подобных «мероприятий» власть была тогда немыслима вообще. Но книга К. Я. Лагунова убеждает, что народ не желал самого существования власти: он лелеял мечту именно о безвластном бытии и, стряхивая с себя большевистскую власть, считал задачу выполненной: «Отвоевав свое село, мужики разбредались по дворам...» (с. 141).

Выделившаяся из повстанцев власть создала и свои карательные органы — в частности «следственные комиссии». Председателем одной из этих комиссий был назначен сельский священник Булатников (вероятно, как грамотный человек).

«По его предложению, — сообщает К. Я. Лагунов, — приговаривались к расстрелу коммунисты и беспартийные советские служащие. Когда во время одного из боев повстанцам удалось захватить в плен 27 красноармейцев и среди крестьян разгорелся спор об их судьбе, Булатников, узнав об этом, немедленно явился на место судилища и сразу вынес приговор:

— Всех тюкнуть.

— Не твое дело, батюшка. Уходи, — вступился за пленных один крестьянин. Но батюшка все же настоял на своем, красноармейцев расстреляли... Приговоренных Булатниковым учителей, избачей, коммунистов убивали специальным молотком с напаянными зубьями и вилами с зазубренными концами» (с. 158).

К. Я. Лагунов на всем протяжении своей книги говорит о жестоких насилиях большевистской власти в Сибири, но — и это делает ему честь — не замалчивает и карательную практику противоположной стороны:

«Дикая ярость, невиданные зверства и жестокость — вот что отличало крестьянское восстание 1921 года... Коммунистов не расстреливают, а распиливают пилами или обливают холодной водой и замораживают. А еще разбивали дубинами черепа; заживо сжигали; вспарывали животы, набивая в брюшную полость зерно и мякину; волочили за скачущей лошадью; протыкали кольями, вилами, раскаленными пиками; разбивали молотками половые органы; топили в прорубях и колодцах. Трудно представить и описать все те нечеловеческие муки и пытки, через которые по пути к смерти прошли коммунисты и все те, кто хоть как-то проявлял благожелательное отношение к Советской власти...» (с. 104). И это не было особенностью именно сибирской повстанческой власти.

В последнее время во всем мире признаны важность и ценность так называемой «устной истории» («oral history»), которая подчас надежнее письменных источников. И я считаю целесообразным сослаться на рассказы знакомой мне более сорока лет женщины, находившейся в свое время в самом эпицентре знаменитого Тамбовского восстания (1920-1921 годов).

А. П. Блохина родилась и до начала 1930-х годов жила в деревне Васильеве Моршанского уезда (ныне — Пичаевский район) Тамбовской губернии, затем ее семья была «раскулачена», и ей пришлось покинуть родные места, о жизни в которых она до конца своих дней вспоминала как об утраченной благодати. Анна Петровна сохранила изначальную нерушимую веру в Бога и до самых преклонных лет постоянно посещала храм. Слово «коммунисты» в ее устах всегда имело бранный смысл, ибо они, по ее представлениям, напрасно свергли царя (хотя на деле его свергли другие), порушили вековой уклад жизни и пытались уничтожить Церковь. «Ленин весь свет перевернул», — часто повторяла она.

В 1965 году поэт Анатолий Передреев, хорошо знавший Анну Петровну, написал о ней восхищенное стихотворение, в котором так обращался к ней:

Ты...
Всею сущностью осталась
В деревне брошенной своей.
Осталась в ней улыбкой детской,
Обличья каждою чертой,
И всею статью деревенской,
И деревенской добротой...

А. П. Блохина не забывала о тяжких и, кроме того, по ее убеждению, совершенно бессмысленных насилиях «коммунистов» над крестьянами, но она не раз вспоминала (впервые я услышал ее рассказы еще в конце 1950-х годов) и о предводителе тамбовских повстанцев А. С. Антонове, которого она видела в своем родном Васильеве. По его приказу совсем еще юным васильевским комсомольцам, ранее участвовавшим под давлением «продотрядовцев» в изъятии хлеба у зажиточных крестьян, вспарывали и набивали зерном животы... И земляк Анны Петровны — Антонов, родившийся в деревне Инжавино соседнего с Моршанским Кирсановского уезда, остался в ее памяти как безмерно страшный человек; столкнувшись однажды в моем присутствии с провинциальным писателем [ 239 ], который показался ей очень похожим на Антонова, она с ужасом отшатнулась от него...

К. Я. Лагунов сообщает в своей книге, хотя и лаконично, о том, что сибиряки очень быстро «разочаровались» в созданной в ходе восстания власти, и народ «не только спешил покинуть повстанческие полки, но и помогал Красной армии поскорее затушить пламя восстания... Народ запалил восстание, народ его и гасил» (с. 160).

И естественно полагать, что за краткий срок сибирякам стало ясно: власть, какой бы она ни была, остается властью с ее неизбежными «повинностями», и, помимо того, в пору Революции любая власть не может не быть жестокой, даже предельно жестокой. И стремление пойти на смерть ради защиты одной жестокой власти от другой в какой-то момент становится сомнительным делом, что столь ярко воплощено, например, в метаниях Григория Мелехова...

Нельзя не сказать еще и о том, что сегодня едва ли не господствует стремление преподносить подавление народных восстаний большевистской властью как расправу всесильных палачей над беспомощными и ни в чем не повинными жертвами. Плохо не только то, что подобная картина не соответствует действительности; еще хуже и даже гораздо хуже другое: при подобном истолковании, в сущности, принижается и обессмысливается вся история России эпохи Революции. Ибо коллизия «палачи и жертвы», конечно, крайне прискорбная коллизия, но отнюдь не трагическая, если иметь в виду истинный, высокий смысл этого слова.

Подлинная трагедия (как в истории, так и в искусстве) есть смертельное противоборство таких сил, каждая из которых по-своему виновна (в данном случае речь идет о глубоком понятии «трагическая вина») и по-своему права.

Нетрудно предвидеть, что это утверждение вызовет сегодня у многих людей патриотического умонастроения решительный и даже негодующий протест, ибо очень широко распространилось мнение, согласно которому даже и сама идея социализма-коммунизма, исповедуемая большевиками, была «пересажена» с Запада и полностью чужда России, — и, значит, ни о какой «правоте» большевистской власти не может быть и речи.

В действительности все обстоит сложнее. Во-первых, идея социализма-коммунизма и определенные опыты практического ее осуществления характерны для всей истории человечества, начиная с древнейших цивилизаций Европы, Азии, Африки и Америки (до ее «открытия» европейцами). Это убедительно, с опорой на многочисленные и многообразные исторические факты, было показано в труде И. Р. Шафаревича «Социализм как явление мировой истории» [ 240 ]. К сожалению, Игорь Ростиславович уделил очень мало внимания истории этой идеи в России, ограничившись ее «торжеством» здесь в XX веке. Это не упрек (ибо вообще не очень уж корректно судить об исследовании не на основе того, что в нем есть, а исходя из того, чего в нем нет), но именно сожаление.

Термины «коммунизм» и «социализм» в их современном значении сложились сравнительно недавно (как считается, термин «социализм» ввел французский мыслитель Пьер Леру в 1834 году, а «коммунизм» — француз же Этьен Кабе в 1840-м), и почти сразу оба эти термина были освоены русской мыслью; притом — что весьма многозначительно — о них стали рассуждать не только так называемые западники (хотя эта ошибочная точка зрения широко распространена), но в равной мере и славянофилы. Правда, А. С. Хомяков, К. С. Аксаков, Ю. Ф. Самарин отнеслись к западным толкованиям социализма-коммунизма сугубо критически, как они относились к современной им идеологии Запада вообще; тем не менее они видели в самой этой проблеме глубокий смысл.

Хомяков писал, например, в 1846 году, что социализм (имелось в виду западное понимание социализма) «есть не что иное, как вывод... из общего воспитания человеческого духа», хотя, как он тут же оговаривал, «вывод односторонний» и «по сущности мысли своей мы... выше социализма» [ 241 ] (разумеется западного). Еще более определенно высказался в 1848 году Юрий Самарин: «...коммунизм (опять-таки западный. — В.К.) есть только карикатура мысли прекрасной и плодотворной. Коммунизм относится к учению об ассоциации, об организации промышленности и земледелия, о приобщении рабочего класса к выгодам производительности, как тирания к монархии» [ 242 ].

Итак, в основе социализма и коммунизма — «мысль прекрасная и плодотворная», «вывод из общего воспитания человеческого духа», но искаженные западными толкователями так же, как тиран искажает истинную суть монархического правления...

Корень проблемы в том, что для славянофилов — при всех возможных оговорках — была неприемлема частная собственность, и прежде всего частная собственность на землю (с их точки зрения земля в конечном счете должна быть государственной собственностью и всенародным владением). И, утверждая, что содержание славянофильской мысли «выше» западного социализма. Хомяков исходил прежде всего реального существования в тогдашней России крестьянской общины, могущей стать, по его убеждению, основой плодотворного бытия страны в целом.

«Община промышленная, — писал в 1848 году Хомяков, — есть или будет развитием общины земледельческой. Учреждение артелей в России... имеет круг действий шире всех подобных учреждений в других землях. Отчего? Оттого, что в артель собираются люди, которые с малых лет уже жили по своим деревням жизнию общинною... Конечно, я не знаю ни одного примера совершенно промышленной общины в России, так сказать, фалянстера (имеются в виду опыты — впрочем, тщетные — устройства в 1830-1840-х годах «островков» социализма на Западе. — В.К.), но много есть похожего... Все это не развито; да у нас вся промышленность не развита. Народ не познакомился с машинами... Когда... устроится наш общий быт, все начала разовьются и... промышленная община образуется сама собой». Хомяков противопоставлял положение в России ситуации на Западе, где, как он писал, «стремление всеобщее и разумное встречает везде неудачу», поскольку господствующие там во всех слоях населения «нравы... не допускают ничего истинно общего, ибо не хотят уступить ничего из прав личного произвола» [ 243 ] (курсив в цитатах здесь и далее мой. — В. К).

Итак, с точки зрения славянофилов Россия, в отличие от Запада, способна осуществить ту «прекрасную и плодотворную» мысль, которая лежит в основе социалистических и коммунистических учений (Хомяков говорит в связи с этим и о «всеобщем и разумном стремлении», которое тем не менее на Западе неосуществимо). И это убеждение славянофилов, как показано в ряде новейших исследований историков, позднее во многом определило — несмотря на все разногласия — социалистические программы Герцена и даже Чернышевского [ 244 ].

Герцен, ставя вопрос о взаимоотношениях своего «лагеря» со славянофильством, недвусмысленно писал в 1850 году: «...социализм, который так решительно, так глубоко разделяет Европу на два враждебных лагеря, — разве не признан он славянофилами так же, как нами? Это мост, на котором мы можем подать друг другу руку». «Мост», о котором говорил Герцен, был вообще-то шатким. Но Герцен прав в том, что в России — в отличие от Запада — не было сильной и высокоразвитой собственно буржуазной (то есть, в частности, индивидуалистической) идеологии.

Необходимо сказать и еще об одном. Из вышеизложенного вовсе не следует вывод (хотя его нередко делают), что славянофилы заимствовали «мысль» социалистически-коммунистического характера у Запада; речь может идти лишь об использовании ими западной терминологии. Ибо славянофилы черпали свои основные идеи из изучения и осмысления истории самой России — прежде всего «нравов» русских крестьян, а также устремлений и образа жизни русских духовных подвижников. Позднее продолжатель славянофильской традиции о. Павел Флоренский так писал об этом:

«Идея общежития как совместного жития в полной любви, единомыслии и экономическом единстве — назовется ли она по-гречески киновией или по-латыни коммунизмом, — всегда столь близкая русской душе и сияющая в ней как вожделеннейшая заповедь жизни была водружена и воплощена в Троице-Сергиевой Лавре преподобным Сергием и распространялась отсюда, от Дома Троицы...» [ 245 ]

Ясно, что тот социализм-коммунизм, который стал реальностью после 1917 года, несовместим ни с учением славянофилов, ни, тем более, с заветами Сергия Радонежского. Но в то же время едва ли есть основания утверждать, что «мысль», лежащая в основе социализма-коммунизма вообще, была чужда России. Многие виднейшие русские идеологи, начиная с середины XIX века, так или иначе предрекали, что Россия пойдет именно по «социалистическому» пути, хотя подчас вовсе не считали его благодатным...

Так, основоположник новой русской философии Чаадаев, которого, кстати сказать, совершенно необоснованно зачислили в «западники» — о чем я не раз писал [ 246 ], — уже незадолго до кончины, в 1852 году, ставил вопрос, «что можно противопоставить грозному шествию идеи века, каким бы именем мы ее ни назвали: социализм, демагогия?» И отвечал: «Что до меня касается, я ничего не могу придумать». Говоря об уничтожении феодальных привилегий в ходе Французской революции, Чаадаев выражал своего рода недоумение: «Странное дело! В конце концов признали справедливым возмущение против привилегий рождения; между тем происхождение — в конце концов — закон природы... между тем все еще находят несправедливым возмущение против наглых притязаний капитала, в тысячу раз более стеснительных и грубых, нежели когда-либо были притязания происхождения». И многозначительное чаадаевское предвидение: «Социализм победит не потому, что он прав, а потому, что не правы его противники» [ 247 ].

Русская мысль не только предвидела, что впереди — социализм, но и сумела с поражающей верностью предвидеть его реальную суть и характер. Лучше всего это осуществил один из очень немногих наиболее глубоких мыслителей XIX века Константин Леонтьев:

«Я того мнения, что социализм в XX и XXI веках начнет на почве государственно-экономической играть ту роль, которую играло христианство на почве религиозно-государственной... Теперь социализм еще находится в периоде мучеников и первых общин, там и сям разбросанных... то, что теперь — крайняя революция, станет тогда охранением, орудием строгого принуждения, дисциплиной, отчасти даже и рабством... Социализм есть феодализм будущего», который будет идти «попеременным путем — и крови, и мирных реформ...» [ 248 ]

Вглядываясь в грядущее, Леонтьев утверждал в 1880 году, что «тот слишком подвижный (выделено самим Леонтьевым. — В.К.) строй», к которому привел «эгалитарный и эмансипационный (то есть «уравнивающий» и «освобождающий». — В.К.) прогресс XIX века... должен привести или ко всеобщей катастрофе», или же к обществу, основанному «на совершенно новых и вовсе уже не либеральных, а, напротив того, крайне стеснительных и принудительных началах. Быть может, явится рабство своего рода, рабство в новой форме, вероятно, в виде жесточайшего подчинения лиц мелким и крупным общинам, а общин — государству».

(Стоит отметить, что один из крупнейших представителей западноевропейской историософии XX века, Арнольд Тойнби, в 1971 году — то есть через 90 лет после Леонтьева — пришел к такому же выводу: «Я предполагаю, что человечество согласится на жесткую диктатуру ленинского типа как на зло меньшее, чем самоуничтожение или постоянная анархия, которая может закончиться только самоуничтожением» [ 249 ].)

В той же статье Леонтьев высказал истинное понимание так называемого прогресса: «В прогресс верить надо, но не как в улучшение непременное, а только как в новое перерождение тягостей жизни, в новые виды страданий и стеснений... Правильная вера в прогресс должна быть пессимистическая, а не благодушная, все ожидающая какой-то весны... (мне представляется, что речь должна идти все же не о «пессимизме», а о беспристрастной объективности. — В.К.). В этом смысле, я считаю себя, например, гораздо большим настоящим прогрессистом, чем наших либералов. И вот почему. Они видят только завтрашний день, то есть какую-нибудь конституционную мелочь и т.п. Они заботятся только о том, как бы сделать еще несколько шагов на пути того равенства и той свободы, которые должны... довести их, шаг за шагом, до такой точки насыщения, за которой эмансипировать будет уже некого и нечего (что и получилось после Февральской революции 1917 года. — В.К.), и начнется опять постепенное подвинчивание и сколачивание в формах еще невиданных воочию...» (выделено Леонтьевым).

И Леонтьев напоминает о «благодушной» вере славянофилов в общинное будущее России; это будущее, предрекает он, «примет вовсе не тот вид, в котором оно представлялось московскому (выделено Леонтьевым. — В.К.) воображению Хомяковых и Аксаковых... новая культура будет очень тяжела для многих, и замесят ее люди столь близкого уже XX века никак не на сахаре и розовой воде равномерной свободы и гуманности, а на чем-то ином, даже страшном для непривычных … [ 250 ]

В другой статье Леонтьев, утверждая, что «социализм (то есть глубокий и отчасти насильственный экономический и бытовой переворот) теперь, видимо, неотвратим» («отчасти насильственный»-конечно, смягченная характеристика; но Леонтьев писал это еще в 1880 году, когда «эмансипация», которую должен будет «подвинчивать» социализм, не зашла столь далеко, как в 1917-м), находил своего рода «прообраз» грядущего бытия людей в сложившемся в Древней Руси монастырском образе жизни: «...жизнь этих новых людей должна быть гораздо тяжелее, болезненнее жизни хороших, добросовестных монахов в строгих монастырях.. А эта жизнь для знакомого с ней очень тяжела... постоянный тонкий страх (определение «тонкий» означает здесь, по-видимому, — пробуждаемый любым самым незначительным поводом. — В.К.), постоянное неумолимое давление совести, устава и воли начальствующих...» Правда, оговаривал Леонтьев, у монаха (в отличие от «новых» — то есть «социалистических» — людей) есть «одна твердая и ясная утешительная мысль... загробное блаженство...» [ 251 ]

Подводя итог, можно, я полагаю, даже на основе вышеизложенного (а исчерпывающее изложение этой темы потребовало бы объемистого трактата) с полным правом утверждать, что социализм-коммунизм был вовсе не чужд России, хотя, конечно, разные люди и различные идеологические течения видели будущее общество в существенно, даже кардинально ином свете. И выступавшие в России в конце XIX-начале XX века политические партии, боровшиеся за уничтожение частной собственности на землю и основные общественные богатства (социал-демократы, социалисты-революционеры, народные социалисты и т.п.), имели достаточно глубокие корни в русской истории.

В 1917 году эти партии получили полную возможность участвовать во всеобщих и свободных выборах в Учредительное собрание, и результат был совершенно недвусмысленным: за них проголосовали 83,6 (!) процента избирателей — 37,1 млн. из 44,4 млн. человек, принявших участие в выборах [ 252 ].

Другое дело, что эти десятки миллионов людей отнюдь не имели того ясного представления об ожидающем их будущем, которым задолго до 1917 года обладал Константин Леонтьев, еще в 1880-м предрекавший, что в грядущем веке «передовое человечество» (это явно ироническая формулировка) «испытавши... горечь социалистического устройства... должно будет неизбежно впасть в глубочайшее разочарование» [ 253 ]. При всем том не следует забывать, что Леонтьев был убежден в (^неотвратимости» победы этого «устройства» в XX веке. И, кстати сказать, победа Французской революции 1789 года также привела к столь горькому «разочарованию», что в 1814 году была восстановлена монархия, на престол был возведен родной брат казненного в 1793 году и воспринимавшегося теперь в качестве неповинного мученика короля Людовика XVI, а из 402 избранных в 1815 году во французский парламент депутатов 351 (87 процентов) являлись ультрароялистами (то есть крайними — «правее» самого короля — монархистами)! [ 254 ] Стоит отметить, что «разочарование» в социализме, присущее нашему, нынешнему времени, не привело к таким глобальным реставрационным последствиям; но об этом речь впереди...

Вполне вероятно следующее возражение: к власти-то в России пришли в конечном счете социалисты марксистского толка, которые основывались на чужеродном «варианте» социализма-коммунизма. Но, как нам еще не раз придется отмечать, для революционных и вообще «смутных» эпох, — когда неизбежно имеет место резкий раскол внутри наций, — типично или даже неизбежно выдвижение на первый план именно чужеродных сил и идей.

Так, например, идеология, которая стала вдохновляющей основой Французской революции 1789 года («просветительская») во многом сложилась под «иностранным» воздействием; в частности, мировоззрение родоначальника французских «просветителей», Вольтера, сформировалось непосредственно во время его трехлетней (1726-1729 гг.) «эмиграции» в Англию, и его «революционное» сочинение, подвергнутое «реакционными» властями Франции сожжению, называлось «Письма об английской нации» и первоначально было издано в Лондоне.

Тем более это относится к второму основоположнику революционной идеологии, Руссо, который, хотя его отец и мать были французами, фактически являлся иностранцем: он родился и вырос в протестантской Швейцарии (во Франции протестанты — гугеноты — вплоть до революции подвергались жестоким гонениям) и только в почти тридцатилетнем возрасте переселился во Францию.

Поскольку дело идет о двух основополагающих идеологах Французской революции, иностранные «корни» их мышления никак нельзя сбросить со счетов. Но по существу ведь то же самое просматривается в судьбе основоположника российского марксизма Г. В. Плеханова, сформировавшегося в западноевропейской эмиграции (куда он отправился в начале 1880 года в двадцатитрехлетнем возрасте).

* * *

Прежде чем идти дальше, целесообразно вернуться еще раз к историософии Константина Леонтьева.

Этот воистину гениальный человек мыслил о судьбах России в предельно широких масштабах — в масштабах человеческого бытия, взятого в целом, — от туманного древнейшего начала до еще более неясного, но неизбежного предвидимого мыслителем конца. Он, в частности, был убежден (и свое убеждение достаточно глубоко обосновывал), что для цивилизации и культуры губительна, как он определял, чрезмерная, ничем не ограниченная «подвижность», которая последовательно превращает человеческий мир в нечто однородное, однообразное. Гораздо позднее, уже в наше время, естественнонаучная мысль пришла к выводу, что однообразие в конечном счете есть смерть, ибо бытие вообще подразумевает многообразие, сосуществование и взаимодействие особенных, своеобразных феноменов. У Леонтьева осознание этого «закона» явилось одной из фундаментальных основ историософии.

Он утверждал, например: «Эгалитарное смешение... и сильное стремление к сплошной и вольной однородности... — вот первый шаг к разложению. Будем же и мы продолжать служить этому смешению и этой однородности, если хотим погубить скорее и Россию, и все славянство» (Леонтьев К. Восток, Россия и славянство... М., 1996, с. 543. — Курсив здесь и далее К. Леонтьева).

Одним из наиболее мощных (если не самым мощным) факторов «смешения и однородности», является, согласно Леонтьеву, — экономическая «подвижность», ничем не ограниченное движение капиталов. Чтобы поставить преграды ведущему к гибели прогрессу, необходимо ограничить »как чрезмерную свободу разрастания подвижных капиталов, так и другую, тоже чрезмерную свободу обращения с главной недвижимой собственностью — с землею, то есть свободу, данную теперь всякому или почти всякому продавать и покупать поземельную собственность» (цит. изд., с. 423).

Вполне понятно, речь идет об обществе, складывавшемся после Великой Французской революции: «...вся история XIX века... — продолжал Леонтьев, — состояла именно в том, что по мере возрастания равенства гражданского. юридического и политического увеличивалось все больше и больше неравенство экономическое, и чем больше приучается бедный нашего времени сознавать свои гражданские права, тем громче протестует он противу чисто фактического властительства капитала, никакими преданиями, никаким мистическим началом не оправданного», — в отличие от докапиталистических обществ (там же).

Этот протест «бедных» и выливался в социалистическо-коммунистические идеи. Но Константин Леонтьев прозревал в «уже вовсе недалеком будущем» (по его словам) России совсем иную реальность, чем почти все остальные российские идеологи. Его понимание глубокой исторической сути и роли социализма определялось тем, что он мыслил не в рамках современной ему политико-экономической ситуации, а, как уже сказано, в масштабах исторического бытия человечества в целом; он смотрел на социализм-коммунизм как бы из «последних времен» (которые еще и теперь находятся впереди — и, будем надеяться, даже далеко впереди — нашего сегодняшнего времени).

Леонтьев говорил, в частности, что «архилиберальные коммунисты нашего (то есть 1880-х годов. — В.К.) времени ведут, сами того не зная, к уменьшению подвижности в общественном строе; а уменьшение подвижности — значит уменьшение личной свободы, гораздо большее против нынешнего ограничение личных прав... можно себе сказать вообще, что социализм, понятый как следует, есть не что иное, как новый феодализм уже вовсе недалекого будущего... в смысле нового закрепощения лиц другими лицами и учреждениями, подчинение одних общин другим общинам...

Теперь коммунисты... являются в виде самых крайних, до бунта и преступлений в принципе неограниченных, либералов, но... они, доводя либерально-эгалитарный принцип в лице своем до его крайности... служат бессознательную службу реакционной организации будущего. И в этом, пожалуй, их косвенная польза, — даже и великая. Я говорю только польза, а никак, конечно, не заслуга... Пожар может иногда принести ту пользу, что новое здание будет лучше и красивее прежнего; но нельзя же ставить это в заслугу ни неосторожному жильцу, ни злонамеренному поджигателю». И Леонтьев со всей убежденностью говорит о «неизбежности нового социалистического феодализма» (с. 423, 424), который остановит или хотя бы замедлит в России мощную устремленность к «смешению» и «однородности», то есть к гибели:

«Без строгих и стройных ограничений... русское общество, и без того довольно эгалитарное по привычкам, помчится быстрее всякого другого (курсив мой. — В.К.) по смертному пути всесмешения» (с. 684).

Благодаря усилиям либеральных врагов Константина Леонтьева широчайшую известность приобрели его слова (многие только их и знают из всего наследия мыслителя!): «...надо подморозить хоть немного Россию, чтобы она не «гнила»...» (с. 246), — слова, которые понимают как призыв к всемерному ужесточению власти царя и Церкви.

Слова эти написаны в 1880 году, и, возможно, Леонтьев вкладывал в них тогда именно такой смысл. Но определенное упрочение самодержавной власти при Александре III, после убийства 1 марта 1881 года его отца, в конечном счете «разочаровало» мыслителя. В 1887 году (ровно за тридцать лет до 1917-го) он писал — явно не без глубокого сомнения: «Будем надеяться, что теперешнее движение русской мысли, реакционное, скажем прямо, движение — не эфемерно...» (с. 440). А в 1891 году, незадолго до кончины, Константин Николаевич «кается»: «Сознаюсь — мои надежды на культурное будущее России за последнее время стали все более и более колебаться... теперь, когда... в реакции этой живешь — и видишь все-таки, до чего она неглубока и нерешительна, поневоле усомнишься и скажешь себе: «только-то?»...» (с. 675).

Но надежды на то, что грядущий социализм (а не «традиционная» российская власть) «подморозит» Россию, которая в противном случае будет «гнить», не оставляла Леонтьева до конца.

Если же этого не произойдет, остается еще «выход», о коем за полгода до своей кончины Леонтьев написал В. В. Розанову: «Вообще же полагаю, что китайцы назначены завоевать Россию, когда смешение наше (с европейцами и т.п.) дойдет до высшей своей точки...» (Константин Леонтьев. Письма к Василию Розанову. London, 1981, с. 83).

Это может показаться ироническим парадоксом мыслителя, однако не следует недооценивать его прозорливость. Леонтьев предвидел еще в 1880 году, что «если бы русский народ доведен был преступными замыслами, дальнейшим подражанием Западу или мягкосердечным потворством (все это имело место к 1917 году. — В.К.) до состояния временного безначалия (читай — Временного правительства. — В.К.), то именно те крайности и те ужасы, до которых он дошел бы со свойственным ему молодечеством, духом разрушения и страстью к безумному пьянству, разрешились бы опять по его же собственной воле такими суровыми порядками, каких мы еще и не видывали, может быть!» (там же, с.281)

Поначалу «собственную волю» нелегко было устремить к наведению «суровых порядков», и очень существенную роль сыграли в ходе Гражданской войны так называемые «интернациональные отряды», в которые, в частности, входили десятки тысяч приехавших ранее в Россию на заработки китайцев, они, например, в составе 10-й Красной армии подавляли восстание донских казаков, что нашло отражение в «Тихом Доне»...

Ныне достаточно широко распространено убеждение, что социализм-коммунизм окончательно погубил Россию... Правда, наиболее серьезные приверженцы этого убеждения делают подчас очень многозначительные «оговорки». Так, истинный и последовательный антикоммунист Михаил Назаров, с презрением воспринимающий завывания «перевернувшихся» вчерашних членов КПСС, говорил еще в 1990 году о семидесятилетнем социалистическо-коммунистическом периоде истории России:

«Необходимо увидеть в национал-большевизме — патриотизм, в покорности угнетению — терпеливость и жертвенность, в ханжестве — целомудрие и нравственный консерватизм, в коллективизме — соборность и даже в просоциалистических симпатиях — стремление к справедливости и антибуржуазность как отказ от преобладания материалистических целей в жизни» (Назаров Михаил. Историософия Смутного времени. М., 1993, с. 123).

Есть достаточные основания полагать, что если бы за Февралем 1917-го не последовал Октябрь (хотя вообще-то он явно был неизбежен), сегодня нельзя было бы утверждать что-либо подобное; Назаров в сущности говорит post factum, в 1990 году, о том же, о чем Леонтьев говорил ante factum — в 1890-м...

В связи с этой «темой» не могу не упомянуть о по-своему удивительном признании, сделанном в 1990-х годах известным писателем Олегом Васильевичем Волковым (1900-1996). Это красивый и обладавший редкостной духовной силой человек, выросший в высококультурной и благополучной дворянской семье, в феврале 1928 года был арестован ГПУ и обрел свободу лишь в апреле 1955-го! В своем повествовании о пережитом «Погружение во тьму» (издано в 1987 году в Париже и в 1989-м в Москве) он предстал как непримиримейший антикоммунист. Впрочем, я знал о его категорическом неприятии всего, что совершалось в стране после 1917 года, с первой же встречи с ним в 1964-м. При любом нашем разговоре он не скрывал свою поистине жгучую ненависть ко всему связанному с Революцией и созданным ею строем. Дабы показать всю силу этой ненависти, достаточно, думаю, сообщить, что Олег Васильевич однажды резко «отчитал» меня за высокую оценку поэзии Некрасова, поскольку она причастна Революции...

Однако не так давно писатель Г. П. Калюжный, который в последний период жизни О. В. Волкова был его постоянным собеседником и помощником, прямо-таки поразил меня своим сообщением. Оказывается, перед своей кончиной Олег Васильевич, говоря о том, что по-прежнему ненавидит «коммунистическую власть», вместе с тем признал необходимость «скрепы» или «колпака», которыми эта власть «удерживала» слишком уязвимую, слишком хрупкую Россию...

Разумеется, вокруг очерченной выше проблемы возможны долгие и острые споры, но одно, надо думать, ясно: проблема социализма в России, как любят сейчас выражаться, «неоднозначна», — и притом в высшей степени неоднозначна...

* * *

И надо прямо сказать, что в 1917 году Россия в точном смысле слова выбрала (всецело свободно выбрала) социализм: почти 85 процентов голосов на выборах в Учредительное собрание получили партии, выступавшие против частной собственности на основные «средства производства», прежде всего на землю — то есть социалистические партии.

Мне, конечно, возразят сегодня, что у власти-то оказались не социалистические партии вообще, а совершившие насильственный переворот узурпаторы-большевики, между тем как народ был за эсеров (социалистов-революционеров), получивших преобладающее большинство голосов на выборах в Учредительное собрание, которое поэтому было разогнано большевиками после первого же его заседания 5 (18) января 1918 года.

В течение долгих лет насаждалось представление, что именно и только большевики выражали волю народа, а за эсерами шли, мол, «кулаки» и какая-то часть обманутых ими крестьян; ныне же очень быстро распространилось прямо противоположное мнение, согласно которому большевики — это не имевшие ровно никакой поддержки у народа заговорщики, путем голого насилия установившие свою диктатуру.

Однако реальная картина гораздо сложнее, чем предлагают обе эти противоположные точки зрения.

Поистине необходимо проанализировать ход событий в октябре 1917-январе 1918 года, ибо без этого нельзя понять не только суть совершившегося тогда переворота, но и современное состояние России и даже ее вероятное будущее. Поэтому не следует воспринимать дальнейшее изложение, в котором речь пойдет подчас о не очень уж, казалось бы, существенных подробностях давних событий, как нечто представляющее интерес лишь для специалистов-историков. Истинное представление о том, что тогда происходило, имеет первостепенную важность для каждого человека, думающего о нынешней и завтрашней судьбе России.

Либеральные (и отчасти левые, революционные) деятели, уничтожившие в Феврале прежнюю российскую государственность и взявшие в свои руки власть путем образования Временного правительства, сразу же объявили о грядущем созыве всенародного Учредительного собрания, которое создаст подлинную, легитимную (то есть законную) власть в России (ведь Временное правительство возникло в результате переворота. как и впоследствии Советское).

9 (22) августа 1917 года была назначена дата выборов Учредительного собрания-2 (25) ноября, а в октябре стали публиковаться списки кандидатов. Большевики, которые нередко весьма критически отзывались о самой идее этого Собрания, тем не менее выставили своих кандидатов вместе с остальными тогдашними партиями, и, захватив власть 25 октября (7 ноября) 1917 года, они не отменили выборы, которые и начались в назначенный срок — через семнадцать дней после большевистского переворота.

За столь короткое время большевики не могли подчинить себе избирательный «механизм», и ноябрьские выборы были, в общем и целом, вполне «свободными». Известный английский историк Советской России, Эдвард Карр, внимательно изучив ход дела, заключил, что «выборы... были проведены без какого-либо вмешательства» [ 255 ].

Итоги выборов вроде бы означали безусловную победу эсеров: они получили 40,4 процента голосов (17,9 млн. избирателей из общего количества 44,4 млн.), а большевики — только 24 процента (10,6 млн. избирателей); остальные партии можно было после выборов вообще не принимать во внимание: кадеты — 4,7 процента (2,0 млн. голосов), меньшевики — 2,6 процента и т.п. При этом победа эсеров (почти в 1,7 раза больше голосов, чем за большевиков) всецело определялась голосами крестьян, так, в 68 крупных — губернских — городах России дело обстояло совершенно иначе: большевики получили там 36,5 процента голосов, а эсеры всего только 10,5 процента-то есть в 3,5 раза (!) меньше... (Следует сообщить, что эти и все приводимые ниже сведения о результатах выборов основаны на подсчетах видного эсера Н. В. Святицкого, которого никак нельзя заподозрить в подтасовке данных в пользу большевиков.)

Крестьяне отдавали свои голоса эсерам, вне всякого сомнения, потому, что эта партия с самого начала своего существования (1901 год) выдвинула программу превращения земли во «всенародное достояние» — программу, которую разделяло абсолютное большинство крестьян (из чего, между прочим, ясна социалистическая направленность российского крестьянства). Между тем большевики вплоть до 26 октября (8 ноября) 1917 года так или иначе выдвигали проект передачи земли в распоряжение местных властей. Взяв власть, большевики тут же попросту «заменили» свою аграрную программу эсеровской, но было уже поздно, до выборов оставалось всего 17 дней, и при тогдашних «средствах информации» эта «замена» едва ли стала известной основной массе крестьян.

В программе эсеров имелась, кстати сказать, своя чрезвычайно уязвимая сторона: вопрос о войне. После Февральского переворота рухнула прежняя идея войны «за Веру, Царя и Отечество», и крестьянство (а армия состояла почти целиком из крестьянских сыновей) все более проникалось убеждением в необходимости незамедлительного окончания войны. Между тем эсеры были «оборонцами».

Но очень существенное значение имел тот факт, что в составе эсеровской партии сразу после Февраля образовалась фракция, которая самым решительным образом выступала за прекращение войны (во главе ее были весьма влиятельные эсеры М. А. Спиридонова, Б. Д. Камков, М. А. Натансон и др.). На 3-м съезде партии эсеров в конце мая — начале июня 1917 года эта фракция уже открыто заявила о несогласии с линией своего ЦК, а к сентябрю фактически выделилась в самостоятельную партию «левых эсеров».

Правда, официальное утверждение новой партии затянулось, только 19-28 ноября (2-11 декабря) 1917 года (то есть уже после Октябрьского переворота и даже после начала выборов в Учредительное собрание) состоялся 1-й съезд «Партии левых социалистов-революционеров-интернационалистов», окончательно утвердивший эту политическую силу, и лишь затем 4-й съезд эсеровской партии (26 ноября-5 декабря) полностью исключил «левых» из своих рядов («выделение» левых эсеров из прежде единой партии было, кстати сказать, подобно «выделению» большевиков в 1903 году из единой ранее социал-демократической партии).

Благодаря этому на выборах в Учредительное собрание, начавшихся 12(25) ноября, фактически уже расколовшаяся эсеровская партия представала как нечто будто бы единое, и, скажем, категорическое требование прекратить войну, выражаемое левыми эсерами, могло казаться программой партии в целом. Многие современники и, позднее, историки именно этим объясняли значительную часть успеха эсеров на выборах.

Об основательности этого мнения ярко свидетельствует следующее. В шести избирательных округах левые эсеры все-таки успели поставить дело так, что они предстали на выборах как отдельная, самостоятельная партия, и в пяти из этих округов одержали полную победу: за них проголосовало здесь в среднем в три (!) раза больше избирателей, чем за остальных — «правых» — эсеров. По всей вероятности, левые смогли бы победить и во многих других округах, если бы выступали в них отдельно. Так что победа эсеров на выборах в той или иной степени являлась победой левых «раскольников».

А теперь мы переходим к чрезвычайно важной проблеме. В общем сознании господствует представление, что Октябрьский переворот и разгон Учредительного собрания 6 января 1918 года, — это дело рук одних большевиков, которые, в отличие от других тогдашних партий, ратовавших-де за подлинно демократический путь России, совершили беспримерное насилие над историей. В действительности большевики с начала октября 1917 и до середины марта 1918-го действовали в теснейшем союзе с партией левых эсеров, которые, следовательно, целиком и полностью разделяют с ними ответственность за совершившееся.

Этот факт либо замалчивался, либо задвигался на задний план как нечто несущественное и советской, и антисоветской историографией: первая не хотела «умалять» роль большевиков, а вторая не желала снимать с них часть «вины».

Здесь невозможно подробно рассказывать о полугодовом сотрудничестве большевиков и левых эсеров, в результате которого и сложилось то, что называется Советской властью. Но вот хотя бы несколько выразительнейших исторических фактов.

В. И. Ленин уже 27 сентября (10 октября) 1917 года дал директиву (цитирую) «сразу осуществлять тот блок с левыми эсерами, который один может нам дать прочную власть в России» [ 256 ]. Через несколько дней он утверждает, что «за большевиками, при поддержке их левыми эсерами, поддержке, давно уже осуществляемой наделе, несомненное большинство» (там же, с. 344).

12 (25) октября в Петрограде создается Военно-революционный комитет (ВРК), призванный практически осуществить захват власти, и в него входит более двадцати левых эсеров; 21 октября ВРК окончательно оформляется, и его председателем избирается левый эсер П. Е. Лазимир (1891-1920); впоследствии его имя было оттеснено именами секретаря ВРК В. А. Антонова-Овсеенко и члена бюро ВРК Н. И. Подвойского (оба — большевики). После захвата власти левый эсер М. А. Муравьев назначается главнокомандующим Петроградским военным округом и начальником обороны города от «контрреволюционного» наступления войск Краснова-Керенского. 6 (19) ноября Всероссийский центральный исполнительный комитет Советов (ВЦИК) избирает свой Президиум (то есть — хотя бы формально — высшую власть в стране), и в него входят шесть большевиков во главе с Я. М. Свердловым и четыре левых эсера во главе с М. А. Спиридоновой.

Мне могут возразить, что левые эсеры все же отказались войти в первое Советское правительство, так как считали необходимым введение в него представителей других социалистических партий. Однако в тогдашней обстановке всякого рода колебания были неизбежны: видные большевики А. И. Рыков, В. П. Ногин и В. П. Милютин, согласившись 26 октября войти в правительство, уже 4 (17) ноября вышли из него, мотивируя свой поступок точно так же, как и отказавшиеся участвовать в правительстве левые эсеры.

Но прошло не столь уж много времени, и 24 ноября (7 декабря) левый эсер А. Л. Колегаев стал наркомом земледелия (именно этот пост покинул за двадцать дней до того большевик Милютин). А к концу 1917 года левые эсеры заняли уже семь постов (из имевшихся тогда восемнадцати) в Советском правительстве и оставались на своих постах до 18 марта 1918 года, когда они категорически выступили против Брестского мира (как, кстати сказать, и многие большевики).

Вообще «пропорция» левых эсеров во всех властных органах того времени составляла не менее 35-40 процентов, что, конечно, весьма внушительно. А в особо важном органе, ВЧК, два (из трех) заместителя председателя, то есть большевика Ф. Э. Дзержинского, — В. А. Александрович и Г. Д. Закс — были левыми эсерами и сохраняли свои посты даже до июля 1918 года.

В июле, как известно, совершился полный разрыв большевиков и левых эсеров, поднявших восстание против вчерашних союзников. Но это уже иная проблема, к которой мы обратимся ниже. Позднейший разрыв не может перечеркнуть того факта, что до марта 1918 года левые эсеры правили страной совместно с большевиками. 11(24) января 1918 года, через пять дней после «разгона» Учредительного собрания,

Ленин заявил: «Тот союз, который мы заключили с левыми социалистами-революционерами, создан на прочной базе и крепнет не по дням, а по часам» (т. 35, с. 264). Итак, если уж говорить о насильственных действиях большевиков в октябре 1917-го — марте 1918 года, необходимо добавлять, что тем же занималась и значительная часть эсеров, выделившихся в партию левых эсеров.

Впрочем, остается нелестное для них и большевиков сравнение с «правыми» эсерами, которые, мол, сохранили принципиальный демократизм, и именно потому их депутаты, составлявшие большинство в Учредительном собрании, были разогнаны насильниками. Между тем факты свидетельствуют, что эсеры (правые) едва ли могут рассматриваться как последовательные демократы. Так, еще в июле 1917 года один из главных эсеровских лидеров, Н. Д. Авксентьев, недвусмысленно заявил: «Мы не можем медлить с самыми решительными мерами и должны продиктовать свою волю... Настало время действий... Мы должны провести в жизнь диктатуру революционной демократии» [ 257 ].

Позднее, в сентябре 1917-го, другой эсеровский вождь, В. М. Чернов, резко обвинил своих соратников во «властебоязни», в «уступках кадетам», в привычке «топтаться вокруг власти», и на возражения, что взятие власти до Учредительного собрания (как и сделали вскоре большевики. — В.К.) является ее узурпацией, отвечал: «...что же касается вопроса об «узурпаторстве», то кто же может оспаривать очевидный факт, что сейчас массы тянутся именно к социалистическим лозунгам и партиям, а следовательно, пришел их исторический черед...» И Чернов сетовал, что власть не была захвачена эсерами ранее. «Надо было, — упрекал он свою партию, — не упускать, когда все шло прямо к нам в руки, а «не удержался за гриву — за хвост и подавно не удержишься»...» [ 258 ]

Могут возразить, что, несмотря на подобные речи, эсеры все же не предприняли тогда (в отличие от большевиков) реальной попытки захватить власть; слова так и остались словами. Дело в том, однако, что призывы Чернова были совершенно беспочвенными. Ведь «взять власть» над Россией возможно было не в сельской «глубинке», где эсеры действительно пользовались тогда огромным влиянием, но в «столицах». А выборы в Учредительное собрание с беспощадной ясностью показали, что эсеры не имели в столицах ровно никакой опоры.

Так, в Петрограде за них проголосовали... 0,5 процента избирателей, между тем как за большевиков — 45,3 процента плюс за союзных им левых эсеров — 6,2 процента (в целом — 61,5); нельзя не сказать и о том, что петроградский военный гарнизон отдал большевикам 79,2 (!) процента голосов, левым эсерам — 11,2 процента, а эсерам всего лишь 0,3 процента... В Москве эсеры получили больше голосов — 8,5 процента, но это, вероятнее всего, объяснялось тем, что здесь (в отличие от Петрограда) левые эсеры еще не «отделились», а кроме того, большевики получили в Москве 50,1 процента голосов, то есть больше половины, и 70,5 процента — в московском гарнизоне.

И едва ли стоит сомневаться в том, что если бы эсеры имели в Петрограде такое же влияние, как большевики, они без всяких колебании осуществили бы процитированные выше призывы своих вождей Авксентьева и Чернова.

Кстати сказать, Авксентьев и его сподвижники А. А. Аргунов, В. М. Зензинов и др. поступили именно так позднее, в сентябре 1918 года, в Сибири, где эсеры ранее, во время ноябрьских выборов 1917 года, получили (в различных округах) от 54,4 до 87 процентов голосов. Воспользовавшись мятежом находившегося в Сибири Чехословацкого корпуса (сформированного в 1917 году из военнопленных и эмигрантов), разогнавшего местные большевистские власти, эти эсеры образовали 23 сентября 1918 года в Уфе «Всероссийское правительство», которое 9 октября переместилось в Омск. Правда, как это ни неожиданно, уже в октябре начались крестьянские бунты против вроде бы столь желанного крестьянству эсеровского правительства, о чем рассказано, например, в приведенных выше фрагментах из дневника находившегося тогда в Сибири генерала Будберга. И это Всероссийское правительство просуществовало всего лишь 56 дней...

Подводя итог, приходится сказать, что мнение, согласно которому эсеры выражали «волю народа», а большевики были только кучкой заговорщиков, насильственно лишившей эсеров власти (которая являлась бы подлинно народной), едва ли имеет под собой реальное основание. Ибо, как уже подробно говорилось ранее, после крушения многовековой государственности народ не принимал никакой власти вообще — что так очевидно выразилось в его отношении к эсеровской власти в Сибири, где, казалось бы, она была столь любезной (имея в виду тамошние результаты выборов в ноябре 1917 года). Народ мог тогда лояльно относиться к власти лишь до тех пор, пока она не начинала осуществлять свои необходимые мероприятия; как только власть эсеров в Сибири начала создавать (в октябре 1918 года) свою армию, «толпы крестьян (это уже цитировалось. — В.К.) напали на город и перебили всю городскую администрацию (эсеровскую. — В.К.) ч стоявшую там офицерскую команду».

И совершенно ясно, что если бы большевики и левые эсеры не решились или не смогли бы разогнать Учредительное собрание, и преобладавшие в нем эсеры (правые) обрели власть над Россией, они неизбежно столкнулись бы с тем же самым «своеволием» народа и вынуждены были бы отказаться от декларируемого ими «демократизма».

Впрочем, это только чисто абстрактное предположение; эсеры не имели тогда никаких шансов получить власть над Россией, ибо, как уже отмечено, власть можно было взять только в столицах, а эсеры не располагали в них никакой опорой (0,5 процента голосов петроградских избирателей на выборах 12 ноября). Россия с давних пор являла собой сугубо централизованную страну, и власть, установившаяся в столице, затем как бы сама собой распространялась в другие города и села. Так было в Феврале, так повторилось и в Октябре.

Видный эсер-депутат Б. Ф. Соколов в 1924 году опубликовал в Берлине свои воспоминания «Защита Всероссийского Учредительного Собрания», где, проклиная насильников-большевиков и левых эсеров, вместе с тем признал, что после разгона «нигде не было видно оппозиции... Никто не защищал Учредительного Собрания» [ 259 ].

Обо всем этом важно сказать, поскольку ныне популярно представление о том, что разгон Учредительного собрания представлял собой жестокое насилие не только над эсеровскими депутатами, но и над «свободой народа». Стоит прислушаться к словам из воспоминаний одного из самых знаменитых эсеровских депутатов — А. Ф. Керенского: «Открытие Учредительного Собрания обернулось трагическим фарсом. Ничто из того, что там происходило, не дает возможности назвать его последним памятным бастионом защиты свободы» [ 260 ].

Но истинная суть проблемы даже не в этом — не в характере того или иного вероятного правительства, а в том, способно ли было оно в тогдашних условиях удержать власть. То, что именно это было главным, со всей ясностью выразилось в судьбе русского офицерства после Октября.

В первой части этого сочинения уже приводились сведения, которые долго замалчивались и могут прямо-таки поразить: 43 процента офицеров (включая генералов) предпочли служить в Красной армии, притом — что особенно многозначительно — каждый пятый из них сначала находился в Белой армии, а затем перешел в Красную! И еще более показателен тот факт, что из военной элиты — офицеров Генерального штаба, которые были наиболее культурными и мыслящими, — в Красной армии служили даже 46 процентов, то есть большая доля, чем из офицеров вообще.

И дело было вовсе не в том, что они прониклись большевистской идеологией; так, в партию из них вступили считанные единицы. Дело было в способности большевиков удержать власть в громадной стране, объятой безграничным «своеволием». Генштаба генерал А. А. Балтийский, одним из первых поступивший в Красную армию, говорил, что и он, «и многие другие офицеры, шедшие по тому же пути, служили царю, потому что считали его первым среди слуг отечества, но он не сумел разрешить стоявших перед Россией задач и отрекся. Нашлась группа лиц, вышедших из Государственной Думы, которая взяла на себя задачу продолжать работу управления Россией. Что же! Мы пошли с ними... Но они тоже не справились с задачей, привели Россию в состояние полной разрухи и были отброшены. На их место встали большевики. Мы приняли их как правительство... и пришли к полному убеждению, что они правы, что они действительно строят государство» [ 261 ].

К этому признанию, несомненно, присоединились бы десятки тысяч русских офицеров, пошедших на службу в Красную армию.

Утверждение о том, что большевики восстанавливали государственность России, несомненно, вызовет у многих недоумение или даже прямой отпор, ибо достаточно хорошо известна нацеленность большевизма — по крайней мере, в первые годы после 1917-го — на мировую революцию; Россия при этом представала как «средство», как своего рода горючий материал для «мирового пожара».

Нет спора: идея мировой революции играла огромную роль и в сознании, и в действиях большевиков, но постепенно ее все более оттесняла иная направленность, которая явно возобладала уже к середине 1920-х годов, когда главный тогдашний идеолог Бухарин и вслед за ним Сталин утвердили основополагающий тезис о строительстве социализма «в одной стране», вызвавший резкое сопротивление «вождей», быстро отходивших на второй план, — Троцкого, Зиновьева, Каменева. И не столь уж трудно доказать, что этот поворот был естественным итогом всего предшествующего развития, хотя оно и было двойственным.

Еще 12 марта 1918 года-всего через четыре месяца после Октября — Ленин опубликовал программную статью (изданную затем в виде брошюры) «Главная задача наших дней», где, не раз упоминая о «международной социалистической революции» как о высшей цели, вместе с тем — по сути дела вступая в противоречие с этой постановкой вопроса — так определял «.главную задачу»: «...добиться во что бы то ни стало того, чтобы Русь... стала в полном смысле слова могучей и обильной... У нас есть материал и в природных богатствах, и в запасе человеческих сил (вот уже и основа тезиса об «одной стране». — В.К.)... чтобы создать действительно могучую и обильную Русь». Рассуждая далее о тогдашней германской угрозе, Ленин употребил слова, которые, вне всякого сомнения, удивили многих его соратников: «Россия идет теперь... к национальному подъему, к великой отечественной войне... Мы оборонцы с 25 октября 1917г. Мы за «защиту отечества»...» Правда, словно убоявшись собственных высказываний, столь противоречивших предшествующей большевистской фразеологии, Ленин тут же оговорил: «..та отечественная война, к которой мы идем, является войной... за Советскую республику как отряд всемирной армии социализма» (т. 36, с. 79, 80, 82. — Выделено Лениным. — В.К.). Противоречие между «национальным подъемом», «отечеством», «Русью» и, с другой стороны, неким безличным «отрядом всемирной армии» достаточно острое, и оно во многом определило грядущую борьбу внутри большевистской власти.

Позднейшее — уже в 1930-х годах — явное выдвижение на первый план идеи «отечества» осуществилось при очень мощном сопротивлении, но, очевидно, было неизбежным, определялось объективным ходом истории, что, в частности, подтверждается процитированной ленинской статьей, в которой уже в начале 1918 (!) года ставилась — при всех оговорках — цель сделать могучей именно Русь (образ некрасовской поэзии, из которого исходил Ленин, конечно же, не имел никакого отношения к идее «мировой революции»).

Но в связи с этим как бы сам собой возникает возбуждающий сегодня острейшие споры вопрос о том, что во главе большевистской власти над Россией находилось слишком много людей, которые не были русскими, притом чаще всего эту тему целиком превращают в еврейскую». Нет сомнения, что громадная роль евреев в большевистской власти заслуживает самого пристального внимания, и в дальнейшем я специально и подробно остановлюсь на этом. Но полное сосредоточение на «еврейском вопросе» способно помешать пониманию истинной сути дела, ибо, в конце концов, евреи являлись все же только частью «инородного» и даже «иностранного» состава верховной власти тех лет.

Правда, прежде чем анализировать этот состав, целесообразно предвосхитить вероятные возражения. Дело вовсе не в том, утверждают нередко, каково было национальное, этническое происхождение тех или иных правящих лиц, а в том, что они были последовательнейшими интернационалистами, по существу отвергавшими все национальное как своего рода «пережиток», долженствующий в не столь уж отдаленном будущем полностью отмереть. Многие современные авторы, решительно протестующие против обсуждения «еврейского вопроса» в связи с исследованием высшего состава большевистской власти, говорят, что Троцкого, Зиновьева, Каменева, Свердлова и др. вообще нельзя рассматривать как евреев. И это как бы подтверждают, например, характерные высказывания самого Троцкого, вроде следующего: «...национальный момент, столь важный в жизни России, не играл в моей личной жизни почти никакой роли», обстоятельства этой жизни «помогли моему интернационализму всосаться в плоть и кровь» [ 262 ]

Итак, согласно утверждению Троцкого, он — не еврей, а интернационалист, для которого национальное происхождение не имеет «почти никакого» значения. В дальнейшем мы еще увидим, что дело обстояло не совсем так. Но нетрудно заметить определенное противоречие уже и в самом этом высказывании Троцкого. Ведь он отрицает сколько-нибудь существенную роль «национального момента» в его «личной жизни», но признает, что этот «момент» имел очень весомое («столь важный», — определяет он) значение в «жизни России». И тут он был всецело прав.

Впрочем, обратимся непосредственно к составу верховной власти, сосредоточенной в ЦК большевистской партии. При этом ради более объективного представления о положении вещей мы рассмотрим не какой-либо один из составов ЦК, но возьмем в целом пять его составов, правивших страной с октября 1917 до апреля 1922 года.

Всего членами ЦК побывали за эти четыре с половиной года 48 человек. 27 из них являлись русскими или украинцами (либо, по крайней мере, всеми считались таковыми), 10 — евреями и 11 человек принадлежали к другим национальностям. Обилие «русской» части членов ЦК (более половины при всего лишь одной пятой части евреев) может смутить тех, кто на основе всяческих слухов и домыслов (а не фактов) проникся убеждением, что ЦК был в те годы чуть ли не целиком «еврейским». Однако стоит сразу же заметить, что многие русские члены ЦК имели весьма малый вес. Это, в сущности, видно невооруженным глазом: такие, например, имена русских членов ЦК в 1917-1922 годах, как М. Ф. Владимирский, Г. Е. Евдокимов, Н. П. Комаров, И. И. Кутузов, В. П. Милютин, В. М. Михайлов, М. К. Муранов (не путать с Мураловым), Е. А. Преображенский, И. Н. Смирнов, явно несопоставимы по своей значительности с именами нерусских «цекистов»: Дзержинский, Зиновьев, Каменев, Радек, Рудзутак, Свердлов, Сталин, Троцкий, Урицкий, Фрунзе и т.д. Среди русских членов ЦК было, пожалуй, только трое могущих «соперничать» с этими нерусскими — Бухарин, Рыков, Томский.

Могут напомнить, правда, что в 1920-1921 годах членами ЦК стали такие гораздо более известные русские, как Андреев, Ворошилов и Молотов. Однако они приобретают первостепенное значение лишь впоследствии, во второй половине 1920-х годов.

И есть основания полагать, что те или иные из перечисленных выше русских членов ЦК были введены в этот верховный орган в те годы прежде всего для соблюдения определенных «национальных пропорций» (в дальнейшем я еще коснусь этой темы), а их реальная роль во власти не была первостепенной. Наконец, некоторые известные члены ЦК, считавшиеся русскими (или украинцами), исполняли — по крайней мере, в период 1917-1922 годов — главным образом, «техническо-секретарские» обязанности — например, Е. Д. Стасова и Н. Н. Крестинский, которого Ленин называл «управделами», осуществлявшим «техническую работу» [ 263 ]. Власть в собственном смысле слова была сосредоточена в других руках.

Как уже говорилось, многие сейчас уверены в том, что власть была «еврейской». Но, не отрицая исключительно большую роль евреев в тогдашнем «руководстве», считаю необходимым сосредоточить внимание прежде всего на иной стороне дела, которая, как я постараюсь доказать, имеет наиболее существенное значение для понимания судьбы России в послереволюционный период.

Итак, в состав ЦК в 1917-1922 годах входили 27 русских, из которых, правда, большинство играли тогда второстепенную роль, 10 евреев и 11 людей других национальностей. При этом необходимо сознавать, что вхождение людей различных национальностей в состав верховной власти не было и не могло быть неким малосущественным фактом, ибо при всех возможных «случайностях» эти люди, прежде чем оказаться в правящей страной верхушке, проходили достаточно длительный и многоступенчатый «отбор». Приведу хотя бы один показатель: со времени создания РСДРП в ее высшем руководящем органе побывало в общей сложности 65 человек, но только 13 из них (то есть 1 из 5) входили в состав ЦК после прихода большевиков к власти.

И присутствие в ЦК в 1917-1922 годах одиннадцати человек — около четверти общего состава, притом очень влиятельных, — принадлежавших к различным национальностям, как бы выявляет чрезвычайно важную особенность тогдашней власти в России. Казалось бы, «многонациональный» состав ЦК был совершенно закономерен, даже естествен в стране, населенной многими народами, и впоследствии — скажем, в 1950-1980-х годах, когда в ЦК постоянно входили своего рода «представители» народов Закавказья, Средней Азии, Прибалтики и т.п., — это было не могущим вызвать никаких вопросов положением вещей.

Однако в 1917-1922 годах в состав ЦК входили и играли в нем первостепенную роль «представители» таких народов или, точнее, стран, которые либо и фактически, и юридически отделились после революции от России, превратившись в самостоятельные государства, либо вообще никогда не принадлежали к ней, — «представители» Польши, Латвии, Литвы, Бессарабии (ставшей с 1918-го и до 1940 года частью Румынии), Болгарии, Австрии: Ян Берзин, Феликс Дзержинский, Карл Радек (австрийский еврей). Христиан Раковски, Ян Рудзутак, Ивар Смилга, Петерис Стучка и т.п. Нельзя не сказать еще (об этом обычно забывают), что до 1922 года самостоятельными государствами (и даже нередко весьма враждебными!) являлись по отношению к России и Грузия с Арменией, и потому члены ЦК Сталин (Джугашвили), Орджоникидзе и Шаумян — так же, как и перечисленные выше лица — были тогда, по существу, эмигрантами, вершившими власть не в своей стране! (Стоит отметить, что многие из тех властителей, о которых уже сказано и будет сказано ниже, до 1917 года не жили непосредственно в России, плохо знали русский язык или по крайней мере говорили на нем с сильным акцентом; словом, это в самом деле были «чужаки».)

Но пойдем далее. Дело не только в составе ЦК. Не менее или даже еще более «многозначителен» тот факт, что во главе-то есть именно на самых высоких постах — собственно «силовой» и карательной власти — ВЧК-ГПУ-ОГПУ — находились поляки Дзержинский и Менжинский, а также латыши Мартин Лацис (это псевдоним; настоящее имя — Ян Судрабс) и Якоб Петере.

И, наконец, третье: многие фактические «эмигранты» играли важнейшую роль и в Красной армии. Военное командование как таковое во всем главном и основном подчинялось созданному 8 апреля 1918 года Всероссийскому бюро военных комиссаров, преобразованному позднее в Политуправление Реввоенсовета Республики. И при каждом командующем фронтом или армией находился член Реввоенсовета (а при начальниках корпусов, дивизий и т.д. — военный комиссар); эти названия должностей звучат вроде бы не очень уж внушительно, но на деле занимавшие такие посты лица имели поистине чрезвычайные, диктаторские полномочия. И очень многие из членов Реввоенсовета при основных фронтах Гражданской войны были, в сущности, «иностранцами»:

Бела Кун, Карл Данишевски, Оскар Стигга, Юзеф Уншлихт, Рейнгольд Берзиньш (Берзин), а также уже упоминавшиеся выше Христиан Раковски, Ивар Смилга и т.д.

Подобных иностранных «диктаторов» менее крупных составных частей красных войск (армий, корпусов, дивизий и т.д.) здесь невозможно перечислять, но следует добавить, что в их полном распоряжении были особые подразделения так называемых «интернационалистов», подобранных, в основном, из проникшихся большевистскими идеями военнопленных (попавших в плен во время войны 1914-1917 годов), а также различных эмигрантов и беженцев; ведь всего к октябрю 1917 года в России находилось около 5 миллионов (!) иностранных [ 264 ] граждан (разумеется, «интернационалистами» стала лишь небольшая, но все же значительная часть этих людей).

Проблема эта изучена до сего дня совершенно недостаточно. Сошлюсь для примера на уже упоминавшуюся книгу Владимира Солоухина, хотя не могу не подчеркнуть, что его явно очень слабое знание фактов присуще и подавляющему большинству других авторов, пишущих о революционной эпохе. Он утверждает: «Дисциплина в Красной армии держалась на расстрелах, осуществляемых чоновцами, то есть... латышскими стрелками... Впервые, наверное, в истории человечества были придуманы и практиковались заградотряды. То есть сзади красноармейцев, идущих в бой, сидели чоновцы с пулеметами. В знаменитой Чапаевской дивизии, как стало теперь известно, тоже были заградотряды» [ 265 ].

Здесь все перепутано прямо-таки удивительно. Во-первых, ЧОН (Части особого назначения) не имели ровно никакого отношения к «латышским стрелкам». Эти «части» были созданы в 1919 году во всех губерниях, уездах, городах и на заводах из местных большевиков, членов профсоюзов, комсомольцев и «сочувствующих» (и, между прочим, чоновцы стали реальной силой уже после смерти Чапаева, который погиб 5 сентября 1919 года); кроме того, в ряды чоновцев было вовлечено в общей сложности (на этот счет сохранилась исчерпывающая документация) 363 045 человек, между тем как «латышских стрелков» в России имелось всего-навсего около 18 000 человек, то есть в двадцать раз (!) меньше, и солоухинское «отождествление» тех и других звучит, в сущности, абсурдно.

Во-вторых, «заградотрядами», созданными в 1918 году, называлась «разновидность» продотрядов; они препятствовали не разрешенной властью перевозке хлеба и другого продовольствия из одних местностей в другие. И Владимир Солоухин прав лишь в том отношении, что в Чапаевской дивизии действительно имелись вооруженные именно пулеметами «спецподразделения», которые, впрочем, как видно из изучения фактов, имели цель не столько помешать возможному отступлению чапаевцев (ведь недаром же в фольклорной песне утверждалось:

Вперед же, товарищи, не смейте отступать,
Чапаевцы смело привыкли умирать,

кстати, то, что они «привыкли (!) умирать» — поистине бесподобно), сколько принять меры в том случае, если своевольный Чапай вдруг повернул бы куда-то не туда...

Но в то же время Солоухин совершенно напрасно привлек к делу чоновцев (которые к тому же якобы являлись «латышскими стрелками»), да еще и многозначительно заметил, что-де о вооруженных пулеметами спецотрядах в Чапаевской дивизии «стало известно» только теперь. Увы, Пушкин был глубоко прав в своей национальной самокритике, сказав, что «мы ленивы и нелюбопытны». Не теперь, а еще в 1960-х, три десятка лет назад, ветераны знаменитой дивизии издали массовым тиражом солидную книгу «Легендарная Чапаевская», к которой, в частности, приложены сведения о служивших в этой дивизии «интернационалистах». Вот начало их перечня: «Августин Ян — поляк, род. в 1887 г. в г. Гдовицы, волости Поремба. Красноармеец. Адамов Ранко — серб, род. в 1888 г. в Банах (Сербия). Красноармеец и ружейный мастер. Балаш Этваш — венгр, род. в. 1890 г. Командир отделения и помощник заведующего оружием полка. Блаунштейн Роберт — немец. Красноармеец. Бухстад Антон — австриец, род. в 1889 г. Красноармеец. Варга Павел — венгр, род. в 1892 г. Пулеметчик» и т.д.

Всего в этом списке «интернационалистов» одной только дивизии — кстати, неполном — 04 [ 266 ] подобных имени, и, между прочим, о каждом шестом из них сообщено, что он — «пулеметчик», или даже «командир пулеметного отделения» либо «взвода», или «заведующий оружием полка», что, конечно, весьма показательно [ 267 ].

Итак, из вышеизложенного, полагаю, ясно, сколь значительна была роль «иностранцев» в России 1917-1922 годов. Существовал своего рода единый «инородный» стержень, пронизывающий власть (в самом широком смысле этого слова) сверху донизу — от членов ЦК до командиров пулеметных отделений. И решусь утверждать, что без этого «компонента» большевики и не смогли бы победить, не сумели бы прочно утвердить свою власть.

Такая постановка вопроса, конечно же, вызовет у многих и недоумение, и гнев: что ж, выходит, судьба России не могла быть решена без «иностранного» участия? Неужели русские сами, без «чужаков», не могли преодолеть охватившие страну всеобщую смуту и междоусобие?

Но обращение к мировой истории убеждает, что в подобных ситуациях роль «чужаков» закономерна или даже необходима. Так, в 1640-х годах в Великобритании разразилась революция, которая надолго ввергла страну в хаос и тяжкие кровавые конфликты. И порядок восстановился лишь после того, как голландский принц Вильгельм был приглашен основными политическими силами страны в качестве короля и, придя со своим — иностранным (!)-войском, правил Великобританией почти полтора десятилетия до своей кончины.

И другой — гораздо более широко известный, но в то же время крайне редко осмысляемый — исторический факт. Великая французская революция погрузила страну в состояние войны всех против всех; даже ближайшие единомышленники предались настоящему самопожиранию. И Бонапарт, который в той или иной степени установил прочную власть, был, в сущности, настоящим иностранцем. Среди миллионов французских мужчин такого не нашлось, и во Франции вообще-то не любят упоминаний о национальности наиболее чтимого героя страны. А ведь он был итальянцем, вернее, корсиканцем (то есть представителем определенной «ветви» итальянского народа, говорящей на особенном диалекте). Правда, за год до его появления на свет его родная Корсика была присоединена к Франции, и позднее его отец, честолюбивый корсиканский дворянин, отправил десятилетнего сына учиться во Францию в военное учебное заведение, где мальчик для начала должен был овладеть французским языком.

Тем не менее будущий император Франции, как неопровержимо свидетельствуют его сохранившиеся юношеские дневники и сочинения, долго оставался горячим патриотом своей Корсики (он, в частности, в двадцатилетнем возрасте составил «Историю Корсики»). Когда во Франции началась революция. Наполеон стал ее сторонником, — очевидно, потому, что она должна была дать свободу его родине.

Военная карьера Наполеона началась вовсе не во Франции, а на Корсике, где в 1791-1792 годах была провозглашена независимость, и главой государства стал начальник национальной гвардии генерал Паоли. Молодой Наполеон добился — с немалыми усилиями — поста начальника батальона корсиканской гвардии. Однако в силу сложившихся обстоятельств (о которых не расскажешь коротко) в 1793 году Наполеон вступил в острый конфликт с Паоли и вынужден был вместе с семьей бежать во Францию, притом по приказу Паоли был даже сожжен его родной дом. Таким образом. Наполеон, по существу, оказался эмигрантом и решил делать карьеру на чужой земле.

Очень характерно, что он (подобно многим «инородным» деятелям Российской революции) заменил свое настоящее имя (и в произношении, и на письме) «офранцуженным» псевдонимом «Наполеон Бонапарт» — вместо истинного «Наполионе Буонапарте» (его противники, стремясь обличить в нем «чужака», обычно употребляли его корсиканское имя). Безостановочная стремительная карьера Наполеона во Франции началась после того, как 5 октября 1795 года в самом центре Парижа он обрушил артиллерийские залпы в толпу людей, которая, как предполагалось, имела намерение свергнуть революционную власть. Напомню, что Достоевский вложил в уста своего рассуждавшего о «вседозволенности» Раскольникова следующую фразу об этом событии: «Прав, прав «пророк», когда ставит где-нибудь поперек улицы хор-р-рошую батарею и дует в правого и виноватого, не удостаивая даже и объясниться» (сразу после этого последовало назначение Наполеона командующим парижским гарнизоном). И естественно высказать предположение, что если бы Наполионе Буонапарте был французом, он, быть может, все же сделал бы сначала попытку «объясниться», выявить в парижской толпе «правого и виноватого»...

Об особенной роли «чужаков» в переломные периоды истории той или иной страны мира можно сказать очень много; уместнее будет обратиться к истории самой России. Летопись сообщает под 862 годом (для ясности даю перевод на современный язык); «...и встал род на род, и была у них усобица, и стали воевать друг с другом... И пошли за море, к варягам... «Приходите княжить...»»

Перенесемся теперь в то время, которое непосредственно и вошло в историю под именем «Смутного». В разгар всеобщей «усобицы», безвластия и хаоса, 16 августа 1610 года, московский народ избрал на царство польского королевича Владислава... В считающемся самым достоверным рассказе очевидца об этом событии оно воссоздано так: «...все собрались... чтобы всеми сословиями держать совет, кого из знатных вельмож избрать новым Царем», но пришли к выводу: «..нет никого, кто мог бы похвалиться и сказать, что он выше и знатнее, чем кто-либо другой. Если мы сейчас выберем одного из них Царем земли нашей, другие тотчас же начнут его ненавидеть и тайно преследовать, ибо никому неохота кланяться и подчиняться себе равному, в чем мы сами наглядно убедились на примере Бориса Федоровича Годунова. Если бы его не считали недостойным... то нынешние несчастья и бедствия не постигли бы нашу землю. Поэтому мы полагаем, что разумнее будет избрать совсем чужого вельможу... Ему должны будут по справедливости покоряться и повиноваться...» [ 268 ]

Правда, после этого поляки повели себя в России, мягко говоря, неразумно, множа насилия и оскорбления присягнувших их королевичу русских, началось мощное народное сопротивление и в конце концов 21 февраля 1613 года царем был избран Михаил Романов [ 269 ]. Но сам смысл призвания к власти «чужака» предстает в событии 1610 года достаточно очевидно.

Далее, размышляя о времени Петра Великого, мы обычно сосредоточиваемся на свершениях последних двух десятилетий его правления; между тем он вступал на престол в ситуации, которую также с полным правом можно назвать «смутным временем» — временем крайней междоусобицы, стрелецких, казачьих, раскольничьих, боярских мятежей и т.п. И есть все основания полагать, что предпринятое им поистине массовое «приглашение» иностранцев было вызвано, в конечном счете, именно этим.

Наконец, даже не столь уж грандиозный декабристский бунт, посеявший «смуту» в верхних слоях русского общества, привел к тому, что среди имен ближайших соратников Николая I господствовали такие имена, как Бенкендорф, Канкрин, Клейнмихель, Дубельт, Корф, Ливен, Нессельроде, Моллер, Адлерберг, Толь и др. Николай Павлович, кстати, сам давал именно такое объяснение засилью «немцев» в его правительстве.

Разумеется, все перечисленные выше исторические ситуации имели глубокое своеобразие и существенно различные последствия. Но определенная единая «закономерность» все же просматривается. Острое и как бы неразрешимое столкновение тех или иных сил внутри страны, внутри нации, — сил, каждая из которых отрицает право остальных на власть, — приводит к приглашению каких-либо «варягов» (если воспользоваться этим древним русским словом, вокруг которого идут нескончаемые споры). И в свете предложенного — конечно, предельно краткого — экскурса в историю громадная роль «чужаков» в эпоху смуты, начавшейся в 1917 году, предстает, полагаю, не как нечто противоестественное.

В заключение имеет смысл сказать, что обилие евреев в тогдашней власти в определенном отношении следует рассматривать с этой самой точки зрения. В западных областях России, где евреи жили издавна и даже составляли очень значительную или вообще преобладающую часть городского населения, их едва ли воспринимали как «иностранцев». Очень характерно, например, что в Новороссии евреи, разделявшие анархистскую программу, принимали самое активное участие в, казалось бы, чисто крестьянском движении махновцев (известно около десятка евреев, игравших в стане Махно руководящие роли) [ 270 ]; между тем в близкой по своему духу к «махновщине» тамбовской «антоновщине» присутствие евреев едва ли можно обнаружить. И на большей части огромного российского пространства они представали в той или иной степени как «чужаки».

В этом, между прочим, своего рода нерв содержания романа, который в последние годы как бы забыт — романа (может быть, правильнее было бы определить его словом «повесть») Александра Фадеева «Разгром». В свое время это произведение чрезмерно превозносили, потом — столь же чрезмерно развенчивали. Я не собираюсь давать ему общую характеристику, но, как мне представляется, взаимоотношения главного героя «Разгрома» — Левинсона — и его отряда воссозданы писателем с замечательной точностью.

В самом начале, на первой же странице, есть емкий эпитет: «нездешние глаза Левинсона». Эти глаза «надоели» ординарцу командира — шахтеру Морозке: «Жулик, — подумал ординарец, обидчиво хлопая веками, и тут же привычно обобщил: — Все жиды жулики».

Итак, с одной стороны — «романтически» окрашенные «нездешние глаза», а с другой — «жулик-жид». Автор «Разгрома» ни в коей мере не был склонен к неприязни к евреям, и в словах «привычно обобщил» ясно выражено, что дело идет, по убеждению писателя, о «предрассудке» непросвещенного сознания. Однако вскоре, в сцене встречи с местными крестьянами, Левинсон предстает в изображении писателя, в сущности, как «жулик»; он потребовал «принять резолюцию», согласно которой бойцы отряда должны будут «помогать» крестьянам в хозяйстве: «Левинсон сказал это так убедительно, будто сам верил, что хоть кто-нибудь станет помогать хозяевам.

— Да мы того не требуем! — крикнул кто-то из мужиков. Левинсон подумал: «Клюнуло»...»

Так же обстоит дело и в отношениях с самим левинсоновским отрядом: «Всем своим видом Левинсон как бы показывал людям, что он прекрасно понимает, отчего все происходит и куда ведет... и он, Левинсон, давно уже имеет точный, безошибочный план спасения. На самом деле он не только не имел никакого плана, но вообще чувствовал себя растерянно, как ученик, которого заставили сразу решить задачу со множеством неизвестных».

И в другом месте о том же Морозке сказано: «... он старался убедить себя, что Левинсон — величайший жулик... Тем не менее он тоже был уверен, что командир «все видит насквозь»...» (между прочим, «противоречие» между этими двумя убеждениями Морозки, в сущности, весьма относительное).

Но все это, в конечном счете, основывалось на первой же «характеристике» Левинсона — на его «нездешних глазах», и сам Левинсон, как выясняется далее, «знал, что о нем думают именно как о человеке «особой породы»...»

В «Разгроме» достаточно много персонажей, но совершенно очевидно, что ни один из них не мог бы стать таким общепризнанным (несмотря даже на «критическое» отношение, на «обвинения» типа «жулик» и т.п.) командиром, как Левинсон: «Левинсон был выбран командиром... каждому казалось, что самой отличительной его чертой является именно то, что он командует»; его «все знали именно как Левинсона (выделено Фадеевым. — В.К.), как человека, всегда идущего во главе».

Я пока никак на оцениваю это воссозданное писателем — кстати, самым активным образом участвовавшим в Революции — положение вещей. Речь идет лишь о том, что главенство «нездешнего» человека, которое на первый взгляд может быть воспринято как некое «неправильное», несообразное явление, в действительности предстает, — разумеется, в тогдашних условиях всеобщей смуты и безвластия — как вполне (или даже единственно) возможное... О последствиях же этой ситуации речь пойдет в дальнейшем.

Глава девятая
КАКОВА БЫЛА РОЛЬ ЕВРЕЕВ В ПОСЛЕРЕВОЛЮЦИОННОЙ РОССИИ?

Итак, вопрос, с давних пор возбуждающий острейшие споры и порождающий самые разные, нередко прямо противоположные, ответы. Я ставлю перед собой задачу осветить его как можно более объективно, беспристрастно и всесторонне. При этом необходимо предупредить читателей, что ответом на сей сложнейший вопрос явится только вся эта глава в ее целостности: сосредоточение внимания на каких-либо отдельных ее частях и сторонах неизбежно приведет к искажению самой сути дела.

...Полярность ответов на поставленный вопрос особенно очевидна в наше время: одни утверждают, что в октябре 1917 года в России устанавливается чисто «еврейская власть», что большевики того времени — это либо евреи, либо послушные исполнители их воли, а другие, напротив, что большевистская власть была враждебна евреям, что к власти в Октябре пришли люди, которых уместно даже назвать «черносотенцами»...

Так, имеющий влияние на Западе автор, Дмитрий Сегал (в 1970-х годах эмигрировал из России в Израиль), опубликовал в 1987 году в парижском альманахе «Минувшее» (выпуски которого массовым тиражом переиздавались в Москве) пространную статью, призванную, так сказать, открыть глаза на факты, которые доказывают-де, что Октябрьский переворот (в отличие от Февральского) сразу же привел к жестоким гонениям на евреев. В начале статьи ее задача четко сформулирована: «...обратить внимание исследователей... на дополнительные факты, которые лишь теперь начинают собираться в осмысленную картину...» [ 271 ]

Собранные в статье «факты» в самом деле способны произвести сильное впечатление на неподготовленного читателя. Так, оказывается, уже 28 ноября (11 декабря) 1917 года — то есть через месяц после большевистского переворота — один из виднейших меньшевиков, А. Н. Потресов, заявил на страницах газеты «Грядущий день», что «идет просачивание в большевизм «черносотенства» [ 272 ]. Чуть позднее, 3 (16) декабря, некто В. Вьюгов публикует в популярной эсеровской газете «Воля народа» статью, где речь идет уже не о «просачивании», а о тождестве большевизма и «черносотенства»; статья так и названа: «Черносотенцы»-большевики и большевики-«черносотенцы», и автор «разгадывает» в ней «черносотенную» политику Смольного», обитатели которого, по его словам, «орудуют вовсю... восстанавливая старый (то есть дофевральский! — В.К.) строй» [ 273 ].

«Той же общей теме разгула «черносотенной», охотнорядской стихии в революции, — продолжает Дмитрий Сегал, — посвящают свои статьи в газете партии народной свободы (то есть кадетской. — В.К.) «Наш век» в номере от 3 декабря 1917 года А. С. Изгоев («Путь реставрации») и Д. Философов («Русский дух»)» (с. 141).

Далее, 17 января 1918 года широко известный тогда (в частности, своей необычайной переменчивостью) литератор А. В. Амфитеатров ставит задачу «конкретизировать» образ большевика-черносотенца, и Дмитрий Сегал так излагает содержание его статьи, опубликованной в газете «Петроградский голос» под названием «Троцкий-великоросс»:

«Амфитеатров выступает с опровержением традиционно принятого тогда в некоторых кругах мнения о чуждости Троцкого России, о том, что он — «инородец». Напротив, говорит автор... беда как раз в том, что Троцкий слишком хорошо усвоил типичные черты великоросса, причем великоросса-шовиниста» (с. 174).

Наконец, Дмитрий Сегал как бы демонстрирует позднейшие «плоды» деятельности Троцкого и других обитателей Смольного, цитируя опубликованный 14 июня 1918 года (то есть через восемь месяцев после Октября) в либеральной газете «Молва» очерк С. Аратовского из цикла «Белые ночи и черные дни». Очеркист рассказывает, как «собираются пестрыми толпами голодные люди на Знаменской площади:

— Помитинговать, што ль, немножко?...

Против всех протестуют, но на «жидах» все соглашаются, как один. И не только свободные граждане, но и красногвардейцы охотно поддакивают им.

— Конечно, жиды много портят. Они социализму вредят, потому ведь в банках — жиды, в газетах — жиды... А при настоящей коммуне — перво-наперво, конечно, всех жидов потопить...» (с. 188).

В последнем тексте есть, правда, деталь, явно противоречащая «концепции», которую пытается обосновать Дмитрий Сегал: очеркист отмечает, что красногвардейцы только «.поддакивают». А ведь, казалось бы, именно красногвардейцы, вдохновляемые «черносотенной политикой Смольного», должны были выступать как инициаторы борьбы с вредящими социализму «жидами»...

Неизбежно возникает и еще одно недоумение по поводу этих цитат из антибольшевистских газет конца 1917-го-начала 1918 года: ведь в том самом Смольном (откуда исходила-де «черносотенная политика») заседал тогда всевластный ЦК РКП(б), около трети членов которого составляли евреи Г. Е. Зиновьев, Л. Б. Каменев, Я. М. Свердлов, Г. Я. Сокольников, Л. Д. Троцкий, М. С. Урицкий. Еще более «еврейским» был верховный, с формальной точки зрения, орган власти — Президиум Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета Советов (В ЦИК), избранный 26 октября 1917 года: из шести его большевистских членов четверо были евреи — В. Володарский, Каменев, Свердлов и Ю. М. Стеклов, чья настоящая фамилия — Нахамкис (кроме них, в Президиум были избраны еще два большевика — поляк Дзержинский и латыш Стучка; русских там не имелось вообще).

Но Дмитрий Сегал на последней странице своей статьи стремится, так сказать, рассеять это недоумение. Он цитирует газету «Вечерний час» от 27 ноября (10 декабря) 1917 года, опубликовавшую изложение речи видного еврейского деятеля М. С. Шварцмана на состоявшемся накануне в Петрограде «митинге сионистов»:

«...«Мы хотим, чтобы за тех отщепенцев еврейства, которые сейчас играют отвратительную роль насильников, отвечал не весь еврейский народ, а чтобы такие насильники были ответственны за свои преступления перед всем народом (имеется в виду еврейский народ. — В.К.)...» Оратор не называл имен (комментирует газета. — В.К.), но чуткая аудитория узнала в этой реплике гг. Нахамкисов, Бронштейнов и пр.» (с. 194. Бронштейн — настоящая фамилия Троцкого).

Многие наверняка воспримут сегодня это заявление сиониста М. С. Шварцмана как «хорошую мину при дурной игре», ибо широко распространено представление, согласно которому сионисты — это и есть, так сказать, наиболее «опасная» для России часть евреев, и Троцкого и других большевистских вождей еврейского происхождения сплошь и рядом зачисляют именно в «сионисты», нередко даже противопоставляя их иным, не проникнутым сионистской идеологией евреям, которые, мол, не наносили столь большого вреда России.

Но такое представление обусловлено, увы, элементарным незнанием исторических фактов. Здесь невозможно обсуждать вопрос о сионизме вообще и в особенности о его современном, сегодняшнем значении и роли в мире. Если же говорить о месте сионизма в революционной России, о деятельности российских сионистов в 1900-1920-х годах, нет никаких оснований усомниться в искренности приведенных только что высказываний М. С. Шварцмана.

В первой части этого сочинения я не раз обращался к суждениям виднейшего российского сиониста Владимира (Зеева) Жаботинского, который категорически выступал против участия евреев в Российской революции, заклиная своих одноплеменников заняться собственными национальными проблемами, а не «играть на чужой свадьбе».

Глубокое и точное понимание существа дела воплощено в неоднократно цитированной мною (в первой части этого сочинения) работе выдающегося мыслителя Л. П. Карсавина «Россия и евреи» (1927), где он разграничивает 1) «религиозно-национальное еврейство», 2) «евреев, совершенно ассимилированных тою или иною национальною культурою» (в России, естественно, прежде всего русской культурой) и 3) «евреев-интернационалистов», которые «уже не евреи, но еще и не «неевреи»; именно их деятельность неизбежно приобретает характер «нигилистической разрушительности». «Этот тип, — заключает Л. П. Карсавин, — является врагом всякой национальной органической культуры (в том числе и еврейской)», и он — «наш вечный враг» [ 274 ].

Сионист М. С. Шварцман определил оказавшихся у власти в октябре 1917 года евреев как играющих «отвратительную» роль «отщепенцев» и «преступников». Могут возразить, что гонения на сионистов со стороны большевистской власти и позже были явно и гораздо менее последовательными и жестокими, нежели гонения на национально мыслящих русских людей. Это действительно так, и имелись, очевидно, две причины более «мягкого» отношения власти к еврейским «националистам». Во-первых, противостояние власти и сравнительно немногочисленных (в соотношении с русскими) национально ориентированных евреев не представляло грозной опасности для большевиков, а во-вторых, сказывалось, конечно, единство происхождения, племенная солидарность. Вот характерный факт. В 1920 году группа деятелей еврейской культуры во главе с крупнейшим поэтом X. Н. Бяликом решила эмигрировать из Советской России. И ходатайствовать о разрешении на отъезд берется еврей-меньшевик И. Л. Соколовский — родной брат первой жены Троцкого, в молодости друживший со своим впоследствии столь знаменитым зятем. Однако, советуясь с людьми, которые были осведомлены о послереволюционной деятельности Троцкого, Соколовский «узнал множество фактов о жестокости Троцкого», о том, что он «нес ответственность за террор и казни ЧК», и отказался от своего намерения встретиться с бывшим зятем. Но далее делу все же помог другой еврей-большевик, который ранее был национально мыслящим и, даже став впоследствии большевиком, продолжал в высшей степени ценить поэзию сиониста Бялика. В конце концов поэт благополучно эмигрировал вместе со всей своей группой [ 275 ].

В этой истории просматривается многозначность проблемы. Если же говорить о ходе событий в самом общем плане, нельзя не признать, что российские сионисты после революции либо эмигрировали, либо, оставаясь под властью большевиков, рисковали подвергнуться репрессиям, что и постигло многих из них в 1920-1930-х годах.

Как уже сказано, речь идет здесь не о сионизме вообще и не о его деятельности на всем протяжении нашего века, а только о судьбе сионистов в России в первые послереволюционные годы. Несмотря на то, что еврейская племенная солидарность облегчала эту судьбу, совершенно ошибочно все же «объединять» сионистов и евреев-большевиков (и тем более отождествлять их!), хотя подобная тенденция, увы, очень широко распространена сегодня.

Так что Дмитрий Сегал в той или иной мере справедливо разграничивает национальное еврейство и большевистских вождей-евреев, — «отщепенцев», боровшихся против «национального» вообще. Но в то же время едва ли хоть сколько-нибудь основательна его попытка усмотреть в большевистской власти нечто «черносотенное». Он, кстати сказать, приводит в своей статье отнюдь не реальные факты (как он обещал в начале), подтверждающие его точку зрения, а чисто субъективные .мнения представителей различных политических партий, находившихся тогда в остром конфликте с захватившими власть большевиками. В цитируемых им антибольшевистских статьях использован весьма нехитрый, в сущности, прием идеологической борьбы: поскольку к 1917 году в общественное сознание было внедрено крайне негативное представление о «черносотенцах», сближение или прямое отождествление с ними большевиков призвано было полностью дискредитировать последних.

В первой части этого моего сочинения показано, что «черносотенцев» совершенно облыжно преподносили как неких чудовищных насильников, «заливших Россию морем крови», хотя в действительности этим занимались их непримиримые враги — «красносотенцы», в том числе и большевики (вспомним хотя бы кровавого «экспроприатора» Петросяна-Камо). Увлекшись своей «концепцией», Д. Сегал приводит уж совсем смехотворное «обвинение» эсера В. Вьюгова, утверждавшего в декабре 1917 года, что большевики-де «восстанавливают старый строй», — то есть российскую монархию...

Повторю еще раз, что большевики (в том числе и еврейского происхождения) в самом деле были чужды или даже враждебны сионизму и вообще собственно национальным устремлениям евреев, но объявление Троцкого «великороссом-шовинистом» в полном смысле слова нелепо, и Дмитрий Сегал, всерьез ссылаясь на подобное «откровение», по сути дела, ставит себя в смешное положение (ниже еще будет подробно сказано о сущности «позиции» Троцкого).

Однако не следует полагать, что цитированная статья Д. Сегала — некий редкостный курьез. Весьма активный московский публицист Владлен Сироткин утверждает (о чем уже шла речь) примерно то же самое. Говоря о борьбе против антисемитизма в начале XX века, когда, в частности, во главе защитников евреев во Франции был Эмиль Золя, а в России — Владимир Короленко, он так подводит итог:

«По счастью, сторонников Э. Золя во Франции оказалось больше, чем в России сторонников В. Короленко, и антисемиты там потерпели сокрушительное поражение... В России, увы, все обстояло по-другому». Ибо-де борцы с антисемитизмом в России «составляли меньшинство», хотя и «в Совдепии (так вчерашний ортодоксальный коммунист Сироткин именует ныне Советскую Россию. — В. К), и в эмиграции они продолжали бороться против антисемитизма». Далее Владлен Сироткин ссылается в качестве «доказательства» на речь, прозвучавшую на VIII съезде большевистской партии (в марте 1919 года): «Зиновьев. На Украине, в одном городе, «на другой день после того, как... Советы взяли власть от петлюровцев, в Совете в течение четырех с половиною часов... обсуждался вопрос: бить или не бить «жидов». И большинством голосов решили, что лучше пока (!) не бить. Подробно обсуждали вопрос о том, допускать или не допускать евреев на ответственные посты в Советы, и большинством решили, что бывают и из евреев приличные люди». Кстати, — добавляет к этой цитате Сироткин, — интересны мотивы, по которым один из самых тогда «приличных людей»... Лев Троцкий предпочел отказаться от поста первого заместителя председателя Совнаркома, который ему в 1922 году предложил сам Владимир Ильич. Вот как Троцкий... вспоминал этот любопытный и весьма знаменательный эпизод: «Я возражал и в числе других доводов выдвинул национальный момент: стоит ли, мол, давать в руки врагов такое дополнительное оружие, как мое еврейство?» [ 276 ]

Итак, согласно сочинению Владлена Сироткина, к 1917 году «антисемиты» в России якобы господствовали, и неким их не располагавшим большой силой, но отважным противникам в «Совдепии» пришлось «продолжать бороться» с ними. Чтобы обосновать это свое утверждение, «профессор» приводит явно «хохмаческие» фразы из речи Зиновьева, поведавшего, что где-то в украинском захолустье имеется, если воспользоваться позднейшим издевательским определением Ильи Ильфа, «край непуганых идиотов» (Ильф продолжил: «Самое время пугнуть»), которые заняты обсуждением вопроса о том, стоит ли допускать евреев в местный Совет, даже не подозревая, что в верховном органе Советов, Президиуме ВЦИК, после Октября из шести большевиков четверо были евреи! Не говоря уже о том, что эти украинские антисемиты все же решили вопрос в пользу евреев, — хотя только «приличных», то есть, согласно приведенному мнению Сироткина, таких, как Троцкий...

* * *

Фигура Троцкого имеет, в сущности, центральное значение для понимания обсуждаемого вопроса — и по той исключительно важной роли, которую он играл в первые послереволюционные годы (его тогдашнее место в большевистской иерархии — сразу вслед за Лениным и Свердловым, к тому же последний умер уже в начале 1919 года), и в силу того, что он был, несомненно, «умнее» многих других большевистских «вождей».

Однако, прежде чем сосредоточиться на этой фигуре, следует вернуться к цитированному выше изложению речи сиониста М. С. Шварцмана, назвавшего большевиков-евреев «отщепенцами» и заявившего, что еврейский народ не несет за них ответственности, — напротив, они сами несут ответственность перед этим народом за свои «преступления».

Как уже сказано, Троцкий и другие «вожди» действительно были «отщепенцами» еврейства — хотя ныне многие стремятся увидеть в них чуть ли не сионистов. В 1923 году группа видных еврейских деятелей, эмигрировавших из большевистской России, издала в Берлине сборник статей «Россия и евреи», который достаточно убедительно продемонстрировал их неприятие большевизма и принадлежащих к нему евреев (см. об этом сборнике содержательную статью Александра Казинцева в ноябрьском номере «Нашего современника» за 1990 год).

Но в то же время без особо сложного раздумья можно понять, что сионист М. С. Шварцман — пусть сам он даже и не осознавал это с полной ясностью — все же считал Троцкого и других евреями (хотя и «отщепенцами»): ведь, отрицая ответственность за них еврейского народа, он вместе с тем возлагал на них ответственность именно перед этим народом!

И сам Троцкий (как и другие деятели его типа) испытывал вполне очевидное чувство ответственности перед своими одноплеменниками — хотя он и утверждал (эти его слова уже цитировались), что «национальный момент» не играл в его жизни «почти никакой роли» и интернационализм «всосался» в самую его «плоть и кровь». Что дело обстояло иначе, ясно хотя бы из недавней статьи страстного современного апологета Троцкого В. З. Роговина, который приводит целый ряд высказываний своего кумира, недвусмысленно свидетельствующих о весьма неравнодушном отношении к судьбе одноплеменников. Так, Троцкий возмущался даже тогда, когда «при судебных процессах взяточников и других негодяев» выдвигались «еврейские имена на первый план» [ 277 ]. Нет никакого сомнения, что Троцкому даже не могло бы прийти в голову гневаться в тех случаях, когда «на первом плане» оказывались «негодяи» с какими-либо иными национальными именами...

Описанное В. З. Роговиным возмущение Троцкого имело место в 1925 году. Ранее, во время Гражданской войны, когда Троцкий был всевластным «предреввоенсовета», он не просто «возмущался». Известно, что в казачестве к началу XX века так или иначе сохранилась давняя «традиция» (разумеется, глубоко прискорбная, варварская) грабежа попавшихся на его боевом пути селений. В 1920 году во время боев с «белополяками» находившиеся в составе красных конных армий казаки подчас грабили еврейские местечки. И участник похода на Польшу Исаак Бабель свидетельствовал, что в результате «ЗОО казаков, наиболее активных участников погромов, были по распоряжению Троцкого расстреляны» [ 278 ]. В своей «Конармии» сам Бабель не раз упоминал, что казацкая «вольница» в тех или иных случаях вела себя варварски в отношении любого населения; но нет никаких сведений, что Троцкий принимал столь беспощадные, «чрезвычайные» меры ради возмездия за обиду каких-нибудь других людей, кроме евреев...

Здесь уместно затронуть проблему, которая более развернуто будет освещена в дальнейшем. Тот факт, что Троцкий (и, конечно, другие большевики еврейского происхождения) по-разному относился к своим одноплеменникам и, с другой стороны, к остальному населению России, вызывает сегодня у многих русских людей крайнее негодование. Но такая — чисто эмоциональная — реакция едва ли сколько-нибудь основательна и справедлива. Ведь те, кто безоговорочно осуждают еврейскую солидарность в условиях жестокой революционной эпохи, вместе с тем готовы восхищаться проявлениями русской солидарности, которые — пусть и в гораздо более редких случаях (ибо русские никогда не обладали той сплоченностью, которая присуща рассеявшимся по миру евреям) — все же имели место в то время (они описаны, например, в целом ряде эмигрантских мемуаров). И негоже, согласитесь, совершенно различно оценивать еврейскую и русскую солидарность...

Однако главное даже и не в этом. Не требуется долгих раздумий, дабы прийти к выводу, что гораздо более обоснованное и гораздо более справедливое негодование должны вызывать беспощадно расправлявшиеся с русским населением большевистские деятели русского (а не еврейского) происхождения!

Выше говорилось о беспримерной жестокости бывших русских офицеров Тухачевского, Какурина и Антонова-Овсеенко на Тамбовщине. Стоит вспомнить и о возглавлявшем в 1918-1920 годах Донское бюро РКП(б) С. И. Сырцове, который непосредственно руководил политикой, преследовавшей цель полного уничтожения казачества (позднее, во время коллективизации, он за свои «заслуги» стал — хоть и ненадолго — кандидатом в члены Политбюро ЦК и председателем Совнаркома РСФСР). И, как ни прискорбно, подобных фактов можно привести великое множество...

Могут возразить, что над Сырцовым стоял секретарь ЦК Свердлов, а Тухачевский и другие подчинялись председателю Реввоенсовета Троцкому. Однако это вовсе не снимает с них ответственности за содеянное — особенно, если учитывать, что ведь были и тогда занимавшие высокое положение в Красной армии люди, которые самоотверженно, невзирая на смертельную опасность, выступали против массового террора по отношению к русскому народу — хотя бы широко известный ныне военачальник Ф. К. Миронов.

К этому и другим русским людям такой же судьбы мы еще вернемся. Пока же я призываю читателей спокойно и трезво поразмыслить над поставленной проблемой. Конечно, гневное возмущение тем, что какие-либо «чужаки» беспощадно ведут себя на русской земле, естественно возникает в душах людей. И все же преодолеем в себе эту (повторяю, вполне естественную) эмоциональную реакцию, поскольку эмоции вообще едва ли способствуют истинному пониманию реальности истории. И если чрезвычайно трудно или даже невозможно отрешиться от эмоций, говоря о современных, сегодняшних явлениях, то при осмыслении событий восьмидесятилетней давности этому все же можно научиться.

Поскольку большевики-евреи были «чужаками» в русской жизни, их ответственность и их вина должны быть признаны, безусловно, менее тяжкими, нежели ответственность и вина тех русских людей, которые действовали рука об руку с ними. А в связи с этим следует со всей определенностью сказать, что среди евреев-большевиков было очень мало таких, которые к 1917 году более или менее глубоко приобщились русской культуре и быту. Те евреи, которые становились большевиками, начинали свою жизнь, как правило, в собственно еврейской среде, где все русское воспринималось как чуждое или даже прямо враждебное, а также как нечто заведомо «второсортное» либо вообще «примитивное» (примеры еще будут приведены).

Между тем евреи, так или иначе приобщенные с ранних лет к русской культуре, как правило, не превращались в большевиков — в чем нетрудно убедиться, обратившись к судьбам выступивших в конце XIX-начале XX века писателей, философов, ученых еврейского происхождения. После 1917 года они либо эмигрировали (как известный писатель Марк Алданов-Ландау), либо были высланы (философ С. Л. Франк), либо оказались в нарастающем конфликте с властью (поэт О. Э. Мандельштам), либо, наконец, держались в стороне от власти (критик и искусствовед А. Л. Волынский-Флексер); перечень этот можно, конечно, значительно расширить.

Для понимания судеб российских евреев в революционную эпоху в высшей степени целесообразно ознакомиться с одним поистине уникальным человеческим документом — изобилующей выразительнейшими деталями «Автобиографией» видного филолога М. С. Альтмана (1896-1986), написанной в конце 1970-х годов. Уникальность этого документа в том, что его автор с предельной искренностью рассказал о своих поступках, мыслях и чувствах; другого подобного образца искренности я просто не знаю.

Прежде чем цитировать рассказ М. С. Альтмана, необходимо пояснить, что, начав свой жизненный путь как чуждый и даже враждебный всему русскому человек, закономерно присоединившийся к большевикам, Моисей Семенович с конца 1921 года пережил глубокий переворот, причем решающую роль сыграло его тесное общение с двумя очень разными, но — каждый по-своему — замечательными представителями русской культуры — Вячеславом Ивановым и Велимиром Хлебниковым. М. С. Альтману было к тому времени двадцать четыре года, он прожил затем редкостно долгую жизнь, в которой были и успехи, и тяжкие невзгоды (так, в 1942-1944 годах он по ложному обвинению находился в ГУЛАГе). Незаурядный филолог, он опубликовал в 1920-1970-х годах около сотни работ, главное место среди которых занимают исследования жизни слова в творчестве Гомера и — таков был его диапазон — Достоевского (эти работы М. С. Альтмана ценил М. М. Бахтин) [ 279 ]. Своего рода «итог» его пути получил выразительное воплощение в следующем эпизоде.

В 1970 году М. С. Альтман побывал в США, в частности, для того чтобы повидать своего двоюродного брата Давида Аронсона, с которым он дружил в отроческие годы; затем брат — еще до 1917 года — эмигрировал в США и сделал там блистательную духовную карьеру: к 1970 году он возглавлял еврейскую религиозную общину Лос-Анджелеса, насчитывающую 500 тысяч (!) человек, и одна из улиц этого знаменитого города была названа его именем уже тогда, при его жизни (это характерно для еврейских обычаев, внедренных после 1917 года и в России). Однако дружба с двоюродным братом не смогла возобновиться, так как тот потребовал от Моисея Семеновича не пользоваться русским языком (хотя свободно владел им с детства), а либо еврейским, либо английским. Как отметил М. С. Альтман, на том его отношения с братом и «кончились».

Но обратимся к его рассказу о начале жизненного пути. Он родился в городке Улла Витебской губернии и получил, так сказать, полноценное еврейское воспитание. Об «основах» этого воспитания он говорит, например, следующее:

«Вообще русские у евреев не считались «людьми». Русских мальчиков и девушек прозывали «шейгец» и «шикса», то есть «нечистью»... Для русских была даже особая номенклатура: он не ел, а жрал, не пил, а впивался, не спал, а дрыхал, даже не умирал, а издыхал. У русского, конечно, не было и души, душа была только у еврея... Уже будучи (в первом классе) в гимназии (ранее он учился в иудейском хедере. — В.К.), я сказал (своему отцу. — В.К.), что в прочитанном мною рассказе капитан умер, а ведь капитан не был евреем, так надо было написать «издох», а не «умер». Но отец опасливо меня предостерег, чтобы я с такими поправками в гимназии не выступал... Христа бабушка называла не иначе как «мамзер» — незаконнорожденный, — рассказывал еще М. С. Альтман. — А когда однажды на улицах Уллы был крестный ход и носили кресты и иконы, бабушка спешно накрыла меня платком: «чтоб твои светлые глаза не видели эту нечисть». А все книжки с рассказами о Богородице, матери Христа, она называла презрительно «матери патери»...» [ 280 ] (стоит отметить, что «патери» — это, по всей вероятности, неточно переданное талмудическое поношение Христа, чьим отцом якобы был некий Пандира-Пантера: Христа, как известно, именовали Сын Девы, а «дева» по-гречески — «парфенос-партенос», из чего возник этот самый талмудический «сын Пантеры»).

Таковы были основы духа юного Моисея, и вполне закономерно, что он с восторгом встретил Октябрь. К тому времени он учился на медицинском факультете Киевского университета, куда поступил в 1915 году. Власть большевиков установилась на Украине после длительной войны с петлюровцами:

«Я предвидел победу большевиков, — вспоминал М. С. Альтман, — и еще до окончания их войны выпустил газетный листок, где это населению предвещал. «Мы пришли!» — писал я в этом листке. И вот когда большевики одолели, они, прочтя листок, изумились и... назначили меня редактором уже официальной газеты... Я фанатично уверовал в Ленина и «мировую революцию», ходил по улицам с таким революционным выражением на лице, что мирные прохожие не решались ходить со мной рядом... Писал я в «своей» газете статьи предлинные и пререволюционные... В городе на меня смотрели с некоторым страхом... А деньги у меня завелись: я за каждую свою статью получал построчно, а строчек в них было много (больше, чем обычно в газетных статьях). И я, после выхода в печать, ревностно число строк пересчитывал».

Но молодой революционный деятель не только писал. «Однажды мне сообщили, — вспоминал он, — что в селе... вымогают у евреев деньги якобы для государства. Я решился в это дело вмешаться... Мне из Чека выдали отряд, и я с ним отправился в село...» (с. 219-221).

Далее следует долгий подробный рассказ о столкновении в селе со своего рода махновской вольницей. В частности, сельский вожак по имени Люта так отнесся к явившемуся в село Альтману:

«— Разные, — начал он, — существуют большевики: есть такие, которые против капитала, и есть такие, что за капитал. Вот мы с вами против капитала, а приехавший за капитал. Кто из вас желает что сказать? — спросил он и при этом взял пистолет в руки» и т.д. (с. 221). В результате Моисея Семеновича чуть не убили, но в конце концов командир отряда ЧК спас его. Разумеется, на вольномыслие крестьянских вожаков можно было ответить из пулеметов (что сплошь и рядом делалось), но М. С. Альтман пришел к следующему выводу: «трудно еврею переносить русскую революцию», и прекратил попытки «руководить» ею (с. 222). Правда, от революции вообще он пока не отказался и в июне 1920 года отправился осуществлять ее в Иране, где якобы началось тогда «коммунистическое» восстание с центром в прикаспийском городе Энзели (ныне — Пехлеви), на «помощь» которому был отправлен отряд Красной армии.

«Я, — вспоминал М. С. Альтман, — в Энзели стал издавать газету... Выходила «моя» газета с вещательными, мной же сочиняемыми аншлагами вроде: «Шах и мат дадим мы шаху. С каждым днем он ближе к краху...» Персияне... отличались крайней (но только на словах) вежливостью. Так, когда мы впервые прибыли в Энзели, все стоявшие на улицах персы постукивали себя руками по груди и бормотали: «Болшевик, болшевик», то есть указывали, что они все приверженцы большевиков и рады их приходу... когда мы месяца через три покинули Энзели, эти же самые «приверженцы» стреляли в нас из всех окон» (с. 224-225).

После этого М. С. Альтман, в отличие от многих своих соплеменников, участвовавших в революционной деятельности, полностью прекратил ее и, в сущности, начал жизнь заново, поступив (будучи уже, как говорится, человеком не первой молодости) на первый курс историко-филологического факультета Бакинского университета, где преподавал тогда Вячеслав Иванов.

В предисловии к альтмановской «Автобиографии» ее публикаторы совершенно справедливо подчеркнули, что она «восполняет важный пробел в отечественной мемуаристике — она позволяет по-новому взглянуть на духовную жизнь и религиозный уклад еврейских местечек, выходцы из которых, получив в большинстве случаев столь же ортодоксальное воспитание, как и М. С. Альтман, сыграли впоследствии значительную (вернее, громадную. — В.К.) роль в истории Советского государства и его культуры» (с. 206).

Уникальная честность рассказа недвусмысленно подтверждает, что М. С. Альтман действительно смог причаститься русской культуре (об этом же ярко свидетельствует его произошедший уже в преклонные годы разрыв с презиравшим русский язык высокопоставленным братом).

Но путь М. С. Альтмана, увы, не был «типичным». Те, кто получали подобное же воспитание, а затем связывали свою судьбу с большевизмом, чаще всего оставались чуждыми русскому бытию и культуре. Стоит привести весьма выразительный пример. В том же 1896 году, когда появился на свет М. С. Альтман, и в той же Белоруссии родился ставший впоследствии одним из виднейших большевиков Я. А. Эпштейн, известный под псевдонимом Яковлев (кстати, родились они почти одновременно: первый 4 июня, второй — 6-го). Жизнь Эпштейна началась в Гродно, который был такой же — хотя и намного более крупной — еврейской обителью, как и альтмановская Улла (в 1897 году в Гродно из 49,9 тыс. жителей 29,7 тыс. были евреи, а в Улле из 2,5 тыс. — 1,6 тыс. — то есть и там, и здесь более 60 процентов). Эпштейн окончил реальное училище и поступил в Петроградский политехнический институт, который затем оставил ради революционной деятельности. Как и М. С. Альтман, он после 1917 года боролся за установление власти большевиков на Украине, сталкивался с сопротивлением, вынужден был в 1919 году даже бежать в Центральную Россию, но это его ни в коей мере не поколебало. Как сказано в его биографии, опубликованной в 1927 году, «начиная с 1921 г. работает преимущественно над деревенскими вопросами» [ 281 ]. В частности, по этой причине он в 1929 году, с началом коллективизации, стал наркомом земледелия СССР и председателем Всесоюзного совета сельскохозяйственных коллективов СССР («Колхозцентр») и — с 1930-го-членом ЦК ВКП(б), ас 1934 года руководил сельскохозяйственным отделом ЦК.

И вот, казалось бы, мелкий, но по своей сути очень многозначительный факт. В своих известных мемуарах Н. С. Хрущев рассказал, как в 1937 году на Московской партийной конференции «выступил Яков Аркадьевич Яковлев, который заведовал сельхозотделом ЦК партии, и раскритиковал меня. Впрочем, его критика была довольно оригинальной: он ругал меня за то, что меня в Московской парторганизации все называют Никитой Сергеевичем. Я тоже выступил и в ответ разъяснил, что это мои имя и отчество, так что называют правильно. Тем самым как бы намекнул, что сам-то он ведь не Яковлев, а Эпштейн». Явно ради того, чтобы избежать обвинений в антисемитизме, Хрущев тут же добавил: «А после заседания ко мне подошел Мехлис... и с возмущением заговорил о выступлении Яковлева. Мехлис был еврей, знал старинные традиции своего народа (очевидно, имеется в виду еврейская «традиция», не предусматривающая употребления имени собеседника совместно с отчеством, как это принято в русском быту. — В.К.) и сообщил мне: «Яковлев-еврей, потому и не понимает, что у русских людей принято... называть друг друга по имени и отчеству» [ 282 ].

Может удивить, что Хрущев через три десятка лет ясно помнил и счел необходимым подробно описать этот вроде бы не имеющий существенного значения случай. Однако случай-то в самом деле впечатляющий! В любой русской деревне любого уважаемого крестьянина называли по имени-отчеству, а между тем Яковлев, уже полтора десятка лет «руководивший» русской деревней, не знал этого и обвинил Хрущева в насаждении некоего низкопоклонства или даже «буржуазно-феодальных» нравов! Поистине поразительная отчужденность от жизни, которой Яков Аркадьевич заправлял!.. Словом, «курьез» этот обнаруживает очень существенную «особенность» тогдашних властителей.

* * *

Итак, для евреев-большевиков была характерна изначальная отчужденность от русской жизни, и это, вполне понятно, не могло не сказаться на их отношении — в том числе собственно «практическом» отношении — к русскому бытию и сознанию. И естественно вспоминаются лермонтовские строки:

Смеясь, он дерзко презирал
Земли чужой язык и нравы;
Не мог щадить он нашей славы:
Не мог понять в сей миг кровавый,
На что он руку поднимал!..

Вместе с тем нельзя не напомнить соображения, высказанные в заключительной части предшествующей главы этого сочинения. Как убеждает изучение истории, в периоды «смуты» закономерно или даже неизбежно появление на политической авансцене любой страны «чужаков»; острейшее, неразрешимое столкновение различных сил внутри нации как бы настоятельно требует «чужого» вмешательства. И проклятья по адресу ничего не щадивших чужаков вполне естественны, но такие проклятья ни в коей мере не приближают нас к пониманию хода истории. Впрочем, эта нелегкая тема будет подробно освещена в дальнейшем; сейчас следует остановиться на другом вопросе.

При уяснении роли евреев в большевизме часто утверждают, что их было все же весьма немного и, следовательно, они, мол, не могли в большой мере определять жизнь страны. Скажем, американский «русовед» Уолтер Лакер, даже признав, что «евреи составляли высокий процент большевистского руководства», тут же пытается посеять сомнение относительно этого факта: «Однако из пятнадцати членов первого Советского правительства тринадцать были русские, один грузин и один еврей» [ 283 ]. Это действительно так (хотя для точности отмечу, что нарком продовольствия в первом правительстве И. А. Теодорович — не русский, а поляк, к тому же выросший, согласно его собственному рассказу, в националистически и антирусски настроенной семье). Однако правительство имело тогда в иерархии власти в прямом смысле слова третьестепенное значение (так, даже в справочных сведениях о власти сначала указывался ЦК с его Политбюро, затем ВЦИК Советов и лишь на третьем месте — Совнарком).

Немаловажен и тот факт, что в предшествовавшем Советскому Временном правительстве из 29 человек, побывавших на постах министров, 28 были русские, 1 — грузин (меньшевик И. Г. Церетели) и ни одного еврея, — хотя во главе тех партий, чьи представители становились тогда министрами, евреев было немало. Но, например, один из главных эсеровских лидеров, А. Р. Гоц, которому предлагали войти во Временное правительство, «и слышать не хотел вообще ни о каком министерском посте; свой отказ он мотивировал еврейским происхождением» [ 284 ].

Точно так же — возможно, не без «подражания» А. Р. Гону — способный к предвидению Троцкий настаивал, что «в первом революционном правительстве не должно быть ни одного еврея, поскольку в противном случае реакционная пропаганда станет изображать Октябрьскую революцию «еврейской революцией»...» [ 285 ] Комментируя эту «позицию» Троцкого, его нынешний горячий поклонник В. 3. Роговин стремится, в частности, убедить читателей в том, что Лев Давидович был-де лишен властолюбия, имел твердое намерение «после переворота остаться вне правительства и... согласился занять правительственные посты лишь по настойчивому требованию ЦК» (там же, с. 92, 93).

Но эти рассуждения рассчитаны на совершенно простодушных людей, ибо ведь Троцкий никогда не отказывался от членства в ЦК и Политбюро, а член Политбюро стоял в иерархии власти несоизмеримо выше, чем любой нарком! И Троцкий, кстати сказать, не скрывал своего крайнего негодования, когда его в 1926 году «освободили от обязанностей члена Политбюро»...

Забегая вперед, стоит отметить, что отсутствие евреев после 1926 года в Политбюро (кроме одного лишь введенного в его состав в 1930 году Л. М. Кагановича) объяснялось вовсе не «антисемитизмом» (хотя многие толкуют это именно так), а как раз напротив, стремлением не пробуждать в стране противоеврейские настроения, поскольку в середине 1920-х годов всем стало ясно, что верховная власть сосредоточена отнюдь не в правительстве, не в Совнаркоме, а в Политбюро. В высшей степени характерно, что если в 1920-х годах в составе правительства — особенно во главе ведущих наркоматов — было не так уж много евреев, то в 1930-х дело обстояло обратным образом: наркомом внутренних дел стал Ягода, иностранных — Литвинов-Баллах, внешней торговли — Розенгольц, путей сообщения — Рухимович, земледелия — Яковлев-Эпштейн, председателем правления Госбанка-Калманович и т.д. К этому времени, повторяю, все понимали, что высшей властью в стране является не Совнарком, а Политбюро, которому всецело подчинены эти наркомы-евреи. Иначе обстояло дело в первые послереволюционные годы. Так, в сентябре 1922 года встал вопрос о введении поста «первого заместителя председателя Совнаркома», который в периоды обострения болезни Ленина должен был автоматически заменять его. На этот пост прочили Троцкого, но он, по его же признанию, «решительно отказался... чтобы не подать нашим врагам повода утверждать, что страной правит еврей» [ 286 ]. Между тем впоследствии, в 1930-1940-х годах, заместителями председателя Совнаркома назначались — кроме пресловутого Кагановича — Землячка-Залкинд и Мехлис, но на этом основании не могло возникнуть представление, что евреи правят страной; ведь этих деятелей (в отличие от членов Политбюро, даже портреты которых приобрели всеобщее «ритуальное» значение) и знали-то не столь уж широкие слои населения СССР.

Впрочем, есть еще и иная сторона проблемы. Троцкий, как мы видим, отказался от поста первого заместителя Предсовнаркома, дабы, мол, нельзя было утверждать, что «страной правит еврей». Однако лучший современный исследователь жизненного пути Троцкого, Н. А. Васецкий, недавно показал, что Лев Давидович отнюдь не возражал, когда ему однажды — пусть ненадолго — представилась возможность действительно «править страной» (а не быть «заместителем»).

30 августа 1918 года Ленин, как всем известно, был тяжело ранен, но «в литературе, — отметил Н. А. Васецкий, — как-то упускается из виду один факт... Свердлов телеграммой срочно вызвал в Москву с Восточного фронта Троцкого. 2 сентября ВЦИК объявил страну на положении военного лагеря. Чуть позже он же по предложению Свердлова утвердил наркомвоенмора Троцкого председателем Реввоенсовета (РВС) Республики — пост гораздо более емкий, чем у председателя Совнаркома, которым был Ленин. Эти расхождения Ленин устранит потом в ноябре 1918 года созданием Совета Труда и Обороны (СТО) республики, в который введет РВС, подчинив его СТО» [ 287 ].

В этот текст Н. А. Васецкого вкралась, правда, неточность. 30 ноября 1918 года Ленин добился создания нового «чрезвычайного высшего органа власти — Совета рабочей и крестьянской обороны, а в Совет Труда и Обороны этот орган был преобразован только в апреле 1920 года, когда он, кстати сказать, уже не играл столь важной роли [ 288 ]. Но неожиданное создание оправившимся от ранения Лениным новой «структуры», которая, в сущности, лишала возглавленный 6 сентября Троцким РВС верховной власти, весьма впечатляет; Ленин тогда ловко «переиграл» Троцкого. Вместе с тем становится ясно, что Троцкий отказывался от тех или иных постов не только (или даже не столько) из-за своего «еврейства», но и из-за нежелания быть не «первой скрипкой»... Н. А. Васецкий напоминает очень выразительное признание Троцкого: «Ленину нужны были послушные практические помощники. Для такой роли я не годился» [ 289 ].

Как уже говорилось, многие нынешние публицисты пытаются всячески преуменьшить роль евреев в тогдашней власти. Для этого, в частности, используется статистика. Известно, что в 1922 году, к XI съезду, в большевистской партии, насчитывавшей 375 901 человека, евреев было всего лишь 19 564 человека-то есть немногим более 5 процентов... [ 290 ] Какое уж тут «еврейское засилье»! Однако совсем другое обнаруживается при обращении к более высоким уровням «пирамиды» власти: так, среди делегатов съезда партии евреев было уже не 5%, то есть один из 20, а один из шести, в составе избранного на съезде ЦК — более четверти членов, а из пяти членов Политбюро ЦК евреями были трое — то есть три пятых!

Впрочем, уже отмечалось, что даже эти цифры не вполне раскрывают положение вещей, ибо руководители еврейского происхождения чаще всего играли более важную роль, чем занимавшие те же самые «этажи» власти русские, которых нередко выдвигали на первый план, в сущности, ради «прикрытия» (как мы видели, Троцкий не раз призывал не выдвигать на первый план евреев). В связи с этим уместно сослаться на свидетельства двух сторонних наблюдателей.

Доктор богословия А. Саймонс из США жил во время революции в Петрограде, являясь настоятелем местной епископальной церкви. Он заявил в 1919 году: «...многие из нас были удивлены тем, что еврейские элементы с самого начала играли такую крупную роль в русских делах... Я не хочу ничего говорить против евреев как таковых. Я не сочувствую антисемитскому движению... Я против него. Но я твердо убежден, что эта революция... имеет ярко выраженный еврейский характер. До того времени... существовало ограничение права жительства евреев в Петрограде; но после революции (имеется в виду Февраль. — В.К.) они слетелись целыми стаями... в декабре 1918г. в так называемой Северной Коммуне (так они называют ту секцию советского режима, председателем которой состоит мистер Апфельбаум) (т.е. Зиновьев. — В.К.), из 388 членов только 16 являются русскими» [ 291 ].

А. Саймонс явно «недоволен» этим «еврейским засильем», и, хотя он уверяет, что он — не «антисемит», его заявление все же могут счесть тенденциозным. Но вот суждения другого иностранца — знаменитого писателя Герберта Уэллса, посетившего Россию в 1920 году. Он писал о главной «силе» революции, о множестве «энергичных, полных энтузиазма, еще молодых (так, Троцкому к 1917 году было 37 лет. — В.К.) людей, утративших... русскую непрактичность и научившихся доводить дело до конца (очень многозначительная характеристика! — В.К.)... Эти молодые люди и составляют движущую силу большевизма. Многие из них — евреи... но очень мало кто из них настроен националистически. Они борются не за интересы еврейства, а за новый мир... Некоторые (вот именно: всего лишь некоторые! — В.К.) из самых видных большевиков, с которыми я встречался, вовсе не евреи... У Ленина... татарский тип лица, и он, безусловно, не еврей» [ 292 ] (о «происхождении» Ленина еще пойдет речь).

В отличие от Саймонса, Уэллс ни в коей мере не может быть заподозрен в «антисемитизме», ибо ведь он всецело одобряет деятельность евреев-большевиков. И тот факт, что столь разные по своим взглядам иностранные наблюдатели согласно говорили о господствующей роли евреев в послеоктябрьской власти, придает их одинаковому «диагнозу» особенную весомость.

Известный сионистский деятель М. С. Агурский, не боявшийся острых проблем, писал в своем содержательном сочинении «Идеология национал-большевизма», что в 1920-х годах установился взгляд «на советскую власть как на власть с еврейским доминированием», и «советское руководство... должно было постоянно изыскивать средства, дабы... убеждать внешний мир, что дело обстоит как раз наоборот. Это было нелегко, особенно в 1923 г., когда в первой четверке советского руководства не оказалось ни одного русского. Оно состояло из трех евреев и одного грузина...» [ 293 ]

М. С. Агурский, говоря о «первой четверке», имел в виду, что пятый член тогдашнего Политбюро, Ленин, к 1923 году в силу болезни уже не мог исполнять свои обязанности. Но на деле Ленин надолго вышел из строя еще в конце 1921 года и, покинув Москву, впервые появился публично лишь 6 марта 1922 года. В своем выступлении в этот день он сказал о болезни, «которая несколько месяцев не дает мне возможности непосредственно участвовать в политических делах и вовсе не позволяет мне исполнять советскую должность, на которую я поставлен» [ 294 ] (Ленин даже зачеркивал тогда свой титул «председатель Совнаркома», когда ему приходилось набрасывать записки на имевшихся под рукой официальных бланках).

Словом, «первая четверка», о которой говорится в книге М. С. Агурского, правила страной в 1922-м, а не в 1923 году; последняя дата неверна потому, что Политбюро, «изыскивая средства» (как сформулировал Агурский) для опровержения тех, кто указывал на «еврейское доминирование», как-то неожиданно 3 апреля 1922 года приняло в свой состав двух русских — А. И. Рыкова и М. П. Томского (Ефремова) [ 295 ], которые ранее даже не были кандидатами в члены Политбюро. Возможно, это было сделано по инициативе Троцкого, а не Ленина, ибо имеется свидетельство, что «после первых же заседаний Политбюро с участием двух новых его членов Ленин заметил: «Ну вот, и представительство от комобывателей (т.е. коммунистических обывателей. — В.К.) есть теперь в нашем Политбюро» [ 296 ]. Показательно, что в своем «завещании» — «Письме к съезду» от 24 декабря 1922 года — Ленин охарактеризовал всех четырех нерусских членов Политбюро (в таком порядке: Сталин, Троцкий, Зиновьев, Каменев), но вообще не упомянул ни Рыкова, ни Томского. Тем не менее именно Рыков после смерти Ленина стал главой правительства — без сомнения, именно как русский и к тому же сын крестьянина (поскольку тогда еще многим казалось, что страной правит Совнарком). Но роль Рыкова и других занимавших высокие посты русских в определении основ политического курса страны едва ли имела решающий характер.

Впрочем, несмотря на вполне определенные сведения о «пропорциях» на высших этажах власти, утверждения о «еврейском засилье» в послереволюционной России и ранее, и ныне многие стремятся квалифицировать как «антисемитские» выдумки. В связи с этим целесообразно еще раз сослаться на суждения людей, которых никак нельзя заподозрить в «антисемитизме».

Знаменитейший в начале века адвокат и литератор Н. П. Карабчевский, который был настоящим кумиром российского еврейства (он, в частности, блистательно вел защиту в ходе известного «дела Бейлиса»), в 1921 году издал в Берлине свои мемуары «Что глаза мои видели», где определил тогдашнее положение в России как «еврейскую революцию» [ 297 ]

Чрезвычайно характерны послереволюционные дневники не ушедшего в эмиграцию В. Г. Короленко — писателя, который даже в большей степени, чем Карабчевский, был до 1917 года объектом еврейского поклонения. Тут особенно уместно непосредственно сопоставить дореволюционную и позднейшую «позиции» прославленного писателя. В свое время, услышав чью-то фразу: «Я человек русский и не могу выносить этой еврейской наглости», — Короленко категорически возразил: «...никакой «еврейской наглости» нет и не может быть, как нет и не может быть «еврейской эксплуатации», потому что невоспитанных, да и подлых, людей хватает в любом народе» [ 298 ].

Однако тот же Короленко записал 8 марта 1919 года в своем дневнике, как бы опровергая самого себя: «...среди большевиков — много евреев и евреек. И черта их — крайняя бестактность и самоуверенность, которая кидается в глаза и раздражает. Наглости много и у неевреев. Но она особенно кидается в глаза в этом национальном облике» [ 299 ]. Кто-нибудь, вполне возможно, придет к выводу, что в Короленко, так сказать, пробудился ранее дремавший в нем «антисемитизм», и он начал обличать специфически «еврейскую» наглость, то есть предъявлять обвинение евреям вообще, евреям как таковым. Но это вовсе не так. Владимир Галактионович заметил только, что в еврейском «облике» наглость «особенно кидается в глаза».

И утверждение это следует, очевидно, понять в том смысле, что наглость в русском «облике» привычна и потому не очень заметна, а та же наглость в «чужом», «ином» облике воспринимается гораздо острее.

В дневниковой записи Короленко действительно существенно другое: констатация очень внушительного участия евреев в большевистской власти, которая — о чем многократно говорил писатель — была гораздо более насильственной и жестокой, чем дореволюционная власть (постоянно и беспощадно осуждавшаяся ранее и самим Короленко, и многочисленными еврейскими авторами). Писателя, в частности, возмущали факты, свидетельствующие о заведомой «привилегированности» евреев при новой власти. Он описывает (25 мая 1919 года) сцену в «жилищном отделе» Совета: «...какой-то «товарищ» требует реквизировать комнату для одной коммунистки. Тут же хозяин квартиры и претендентка-коммунистка. Это старая еврейка совершенно ветхозаветного вида, даже в парике». И она «всем своим видом старается подтвердить свою принадлежность к партии... «Коммунистка» водворяется революционным путем в чужую квартиру и семью... Для русского теперь нет неприкосновенности своего очага... Притом... то и дело меняют квартиры. Загадят одну — берут другую» (с. 108).

Еще раз подчеркну, что перед нами свидетельства писателя, которого никому не удастся обвинить в пресловутом «антисемитизме». Дело идет о всецело объективной характеристике тогдашней ситуации. Вот Короленко заходит в помещение ЧК, чтобы попытаться помочь арестованным соотечественникам: «Это популярное теперь среди родственников арестованных имя: «товарищ Роза» — следователь. Это молодая девушка, еврейка... Недурна собой, только не совсем приятное выражение губ. На поясе у нее револьвер в кобуре [ 300 ]. Спускаясь по лестнице, встречаю целый хвост посетительниц. Они подымаются к «товарищу Розе» за пропусками на свидание. Среди них узнаю и крестьянок, идущих к мужьям-хлеборобам, и «дам». Товарищ Роза... на упрек Прасковьи Семеновны (сестра супруги Короленко. — В.К.), что она запугивает допрашиваемых расстрелом, отвечает в простоте сердечной: «А если они не признаются?..» (с. 108,109).

Повторю еще раз: В. Г. Короленко ни в коей мере не был «антисемитом»; характерна его озабоченность следующим (запись 13 мая 1919 года): «Мелькание еврейских физиономий среди большевистских деятелей (особенно в чрезвычайке) разжигает традиционные и очень живучие юдофобские инстинкты» (с. 106). Поистине замечательно, что почти одновременно об этом же говорит и Троцкий на заседании Политбюро (18 апреля 1919 года): «...огромный процент работников прифронтовых ЧК... составляют латыши и евреи... и среди красноармейцев (даже! — В.К.) ведется и находит некоторый отклик сильная шовинистическая агитация» [ 301 ].

Приведу еще фрагмент из недавно впервые изданных воспоминаний российского дипломата Г. Н. Михайловского — человека, которого опять-таки абсолютно нельзя заподозрить в «антисемитизме», ибо он сформировался в той среде, где высшим моральным авторитетом были люди типа Короленко (Георгий Николаевич — сын Николая Георгиевича Михайловского, писателя, вошедшего в русскую литературу под именем «Гарин» — автора четырехтомного автобиографического повествования, открывающегося всем известным «Детством Темы», а также замечательной, — к сожалению, гораздо менее известной — очерковой книги «Несколько лет в деревне»). Во время Гражданской войны Г. Н. Михайловский много скитался по России и не раз имел дело с ЧК. Он рассказывает, в частности, как в 1919 году еврейка-чекистка «с откровенностью объяснила, почему все чрезвычайки находятся в руках евреев:

«Эти русские — мягкотелые славяне и постоянно говорят о прекращении террора и чрезвычаек, — говорила она мне. — Мы, евреи, не даем пощады и знаем: как только прекратится террор, от коммунизма и коммунистов никакого следа не останется...» Так с государственностью Дантона рассуждала провинциальная еврейка-чекистка, отдавая себе полный отчет о том, на чем именно держится успех большевиков. При всем моральном отвращении, — заключил Г. Н. Михайловский, — я не мог с ней не согласиться, что не только русские девушки, но и русские мужчины-военные не смогли бы сравниться с нею в ее кровавом ремесле» [ 302 ].

Выше уже упоминался нынешний страстный приверженец Троцкого, В. 3. Роговин, который, в частности, стремится представить своего кумира человеком, якобы не желавшим власти, пытавшимся (хотя, мол, и тщетно) отказываться от навязываемых ему ЦК и Политбюро высоких постов. И Роговин даже упрекает послереволюционную власть за недостаточное внимание к призывам Троцкого. Он пишет, например, что «после Октябрьской революции большевики, как мне представляется, недооценили силу и глубину антисемитских настроений... Поэтому они не проявили достаточной осторожности при выдвижении евреев, как и других «инородцев», на руководящие посты, невольно открывая тем самым возможность своим противникам играть на чувствительных национальных струнах масс» [ 303 ].

Но это рассуждение в сущности абсурдно, ибо для реализации «программы», предлагаемой Роговиным, необходимо было, например, чтобы сам Троцкий (а также Зиновьев и Каменев) покинул состоявшее в 1919-м-начале 1922 года из пяти верховных властителей Политбюро!.. И, между прочим, Троцкий однажды, по сути дела, «проговорился» об истинном смысле своих неоднократных отказов от руководящих постов (например, главы НКВД): «Если в 1917 г. и позже, — писал он, — я выдвигал иногда свое еврейство как довод против тех или других назначений, то исключительно по соображениям политического расчета» [ 304 ].

* * *

Этот «политический расчет» Троцкого — очень существенная и весьма интересная тема, на которой необходимо остановиться подробнее. Как ни неожиданно для многих это прозвучит, Троцкий в 1918-1926 годах более, чем кто-либо из тогдашних «вождей», стремился доказывать, что Октябрьская революция имеет национальный, русский характер и смысл.

В этом он, в частности, кардинально отличался от русского по происхождению «вождя» — Н. И. Бухарина. 23 апреля 1920 года в «Правде» были опубликованы статьи Бухарина и Троцкого, посвященные 50-летнему юбилею Ленина. В бухаринской статье все сводилось к тому, что «Ленин, как никто более, воплотил... существо революционного марксизма», что он — «живое воплощение теоретического и практического разума рабочего класса», добивающегося «мировой победы» [ 305 ] и т.д. Совершенно иную сторону дела выдвинул на первый план в своей опубликованной в том же номере газеты статье Троцкий. Бегло отметив, что «интернационализм Ленина не нуждается в рекомендации». Лев Давидович провозгласил: «Ленин глубоко национален. Он корнями уходит в новую русскую историю, собирает ее в себе, дает ей высшее выражение...» В частности, у Ленина, по словам Троцкого, «не только мужицкая внешность, но и крепкая мужицкая подоплека». И именно национальным содержанием личности Ленина объясняет Троцкий его главенствующую роль: «Для того, чтобы руководить таким небывалым в истории народов переворотом, какой переживает Россия, нужна, очевидно, неразрывная, органическая связь с основными силами народной жизни — связь, идущая от глубочайших корней» [ 306 ].

Итак, для Бухарина Ленин — «воплощение» марксизма и «разума» всемирного пролетариата, а для Троцкого — «высшее выражение» истории России с ее «глубочайшими корнями». Своего рода противостояние Троцкого и Бухарина в «русском вопросе» резко выявилось позднее в их оценке творчества Есенина. 20 января 1926 года Троцкий опубликовал в «Известиях» весьма сочувственную статью «Памяти Сергея Есенина», между тем Бухарин, выждав год после гибели поэта, обрушился на него на страницах «Правды» (12 января 1927 года, статья «Злые заметки») с беспрецедентными поношениями...

Но обратимся к «национальному» в Ленине. Ныне и более или менее точно установлено, и достаточно широко известно, что Ленин был человеком предельно «сложного» — русско-монгольско(конкретно — калмыцкого)-германско(немецкого и шведского)-еврейского происхождения.

Однако для России с ее «евразийским размахом» такое этническое сплетение не являет собой ничего необычного — о чем известно каждому знатоку российской генеалогии (родословия). Скажем, знаменитый современник Ленина, князь Феликс Юсупов (одновременно он имел и титул графа Сумарокова-Эльстон), — знаменитый и тем, что он был женат на племяннице Николая II великой княгине Ирине Александровне, и тем, что он играл главную роль в убийстве Григория Распутина, — имел точно такое же этническое происхождение, как Ленин, то есть русско-монгольско-германско-еврейское: Юсупов был потомком мурзы Юсуфа, воеводы Сумарокова, выходца из Скандинавии Эльстона и видного дипломата крещеного еврея Шафирова.

Проблема наследственности, прямой зависимости от предков, предстает — по крайней мере пока, в настоящее время — в качестве довольно-таки туманной. По-видимому, нельзя полностью отрицать, что характеристики Ленина (чаще всего враждебные) как деспотического «Чингисхана» [ 307 ], «рационалиста» в немецком духе или, наконец, человека, обладавшего «еврейской изворотливостью», в той или иной мере связаны с «наследием» предков; однако речь может идти только об определенных чертах характера, а не самом «содержании» личности, которое создается все же воспитанием (в широком смысле слова) и непосредственным окружением.

Сравнительно недавно вполне точно, по документам, установлено, что дед Ленина, Николай Васильевич Ульянов (1764-1836), был крепостным крестьянином деревни Андросово Сергачского уезда Нижегородской губернии. Отпущенный в 1791 году помещиком на оброк, этот, по-видимому, весьма вольнолюбивый человек спустился вниз по Волге до устья, уже не захотел вернуться и в конце концов стал «вольным» астраханским мещанином. Здесь, в Астрахани, он женился на молодой, восемнадцатью годами его моложе, девушке, которая — хотя точных документальных сведений об этом нет — была, по всей вероятности, крещеной калмычкой. Ее опекал «именитый астраханский иерей» о. Николай Ливанов [ 308 ] (вероятно, крестивший ее), и ее сын Илья Ульянов (1831-1886), в пятилетнем возрасте оставшийся без отца, смог получить гимназическое, а затем университетское образование: в результате за два поколения совершился характерный, пожалуй, только для России «скачок»: от беглого крепостного крестьянина до действительного статского советника, то есть штатского генерала! (Я, между прочим, знаю это российское «чудо» по истории своего собственного рода: мой прадед был полунищим ремесленником захолустного городка Белый Смоленской губернии, а его сын, отец моей матери Василий Андреевич Пузицкий (1863-1926), сделал точно такую же «карьеру», как и отец Ленина: окончив Смоленскую гимназию и Московский университет, был инспектором одной из лучших московских классических гимназий (2-й) и также действительным статским советником.)

В последнее время, впрочем, гораздо большее внимание привлекает материнская ветвь родословной Ленина; его теперь даже подчас именуют «Бланком» — по фамилии второго его деда. Но гораздо менее широкие круги знают, что уже отец этого деда, то есть прадед Ленина, Давид Бланк, не только принял Православие, но и отправил в 1846 году послание «на высочайшее имя», призывавшее создать такое положение, при котором все российские евреи откажутся от своей национальной религии. Тогдашний министр внутренних дел Л. А. Перовский счел необходимым сообщить Николаю I о предложениях этого ленинского прадеда, который, по словам министра, «ревнуя к христианству, излагает некоторые меры, могущие, по его мнению, служить побуждением к обращению Евреев» [ 309 ] (в Православие).

Сын Давида, Израиль Бланк (1799-1870), еще за полвека до рождения своего внука Ленина, в 1820 году, крестился с именем Александр Дмитриевич, окончил Императорскую медико-хирургическую академию, женился на дочери российского чиновника германского происхождения Ивана Федоровича Гросшопфа, служил врачом в Петербурге, а затем в Перми и Златоусте и обрел чин статского советника (равен чину полковника) и, соответственно, потомственное дворянство. В 1847 году, выйдя в отставку, он купил имение в глубине России, в приволжской деревне Кокушкино, где и жила до своего замужества (в 1863 году) его дочь Мария — мать Ленина.

В последнее время доводилось слышать разговоры о том, что она-де воспитывала сына в «иудейском» духе (хотя уже ее дед «отрекся»!). Но для такого предположения нет ровно никаких оснований. Тут уж скорее уместно говорить о «германском духе», ибо Мария Александровна была воспитанницей своей тетки (сестры ее рано умершей матери) — российской полунемки-полушведки Екатерины Ивановны Эссен и, в частности, свободно владела немецким языком. Однако из переписки Ленина известно, что только после тридцати лет, оказавшись в эмиграции, он основательно овладел немецким (с юных лет — как и все тогдашние образованные люди — он говорил по-французски); то есть и «немецкое» воздействие было не столь уж значительным.

Так или иначе Ленин вырос и сформировался в поволжских городах и деревнях, и в самом его доме господствовала русско-православная атмосфера. Старшая его сестра Анна писала, в частности, в 1925 году (когда подобные признания были не очень-то желательны): «Отец наш был искренне и глубоко верующим человеком и воспитывал в этом духе детей» [ 310 ]. Сам Ленин счел нужным сообщить незадолго до своей кончины, в 1922 году, что он до 16 лет был православным верующим. До этого возраста он вместе с отцом и матерью состоял в симбирском «Обществе преподобного Сергия Радонежского» [ 311 ].

Но пойдем далее. Как мы видели, Троцкий выдвигал на первый план «национальное в Ленине», в том числе русскую «мужицкую подоплеку». Сам Ленин никогда не говорил ничего подобного публично, он вроде бы был принципиальным «интернационалистом». Но вот весьма примечательные ленинские суждения, притом, что особенно существенно, из его чисто личного письма, которое было опубликовано лишь после его смерти. Незадолго до революции Ленин, находившийся в Швейцарии, беседовал с двумя людьми из России и так рассказал о них в своем письме: «...один — еврей из Бессарабии, видавший виды, социал-демократ или почти социал-демократ, брат-бундовец и т.д. Понатерся, но лично неинтересен... Другой — воронежский крестьянин, от земли, из старообрядческой семьи. Черноземная сила. Чрезвычайно интересно было посмотреть и послушать» [ 312 ].

Сразу же стоит сообщить, что Троцкий в те же дореволюционные времена писал, например, следующее: «Она, в сущности, нищенски бедна — эта старая Русь, со своим, столь обиженным историей, дворянством, не имевшим гордого сословного прошлого... Стадное, полуживотное существование ее крестьянства до ужаса бедно внутренней красотой, беспощадно деградировано...», жизнь его «протекала сне всякой истории: она повторялась без всяких изменений, подобно существованию пчелиного улья или муравьиной кучи» [ 313 ]. Выходит, «мужицкая подоплека» Ленина — это нечто подобное «муравьиной куче»?..

Известно относящееся к 1920 году суждение Троцкого о Ленине: «Ленин глубоко национален. Он корнями уходит в новую русскую историю... и именно таким путем достигает высших вершин». Однако позднее уже высланный из СССР Троцкий недвусмысленно объявил, что-де дореволюционная русская культура «представляла собой, в конце концов, лишь поверхностное подражание более высоким западным образцам... Она не внесла ничего существенного в сокровищницу человечества» [ 314 ].

Словом, абсолютно ясно, что вещания Троцкого о «глубоко национальном» в Ленине и о «русском» характере революции были целиком продиктованы политическим расчетом. На деле Троцкий усматривал в России только лишенную какого-либо смысла «муравьиную кучу» и — в образованном слое людей — не имеющее никакой ценности («не внесла ничего») подражательство западной культуре. Громогласно говоря о «национальном», о «русском», Троцкий попросту стремился создать себе, употребляя современное словечко, «имидж» патриота. В этом деле он, в сущности, не брезговал ничем. Так, читая изданные на Западе воспоминания одного из участников Белого движения, Троцкий наткнулся на описание курьезной сцены: некий казак, служивший в Красной армии, оказался как-то у своих избравших иную судьбу собратьев-казаков в расположении Белой армии. И Троцкий не без торжества цитировал рассказ белого мемуариста: «...казак, кем-то умышленно уязвленный тем, что ныне служит и идет на бой под командой жида Троцкого, горячо и убежденно возразил: «Ничего подобного!.. Троцкий не жид. Троцкий боевой!.. Наш... Русский... А вот Ленин — тот коммунист... жид, а Троцкий наш... боевой... Русский!» [ 315 ]

Тут же Троцкий сослался и на Бабеля, «талантливейшего, — по его определению, — из наших молодых писателей», в изобилующей гротескными деталями «Конармии» которого одна из героинь говорит «красным» казакам: «Вы за Расею не думаете, вы жидов Ленина и Троцкого спасаете». И казак отвечает: «...за Ленина не скажу, но Троцкий есть отчаянный сын Тамбовского губернатора и вступился, хотя и другого звания, за трудящийся класс».

Все подобные «расчеты» Троцкого объяснялись весьма существенным мотивом: Лев Давидович, в отличие от большинства своих находившихся у власти соплеменников, хорошо понимал, что Россию нельзя — по крайней мере, в ближайшем будущем — полностью «денационализировать». Об этом, между прочим, подробно говорится в уже упомянутом трактате видного сиониста М. С. Агурского «Идеология национал-большевизма». Здесь констатируется, что с первых же послереволюционных лет «на большевистскую партию оказывалось массивное давление господствующей (то есть — русской. — В.К.) национальной среды. Оно чувствовалось внутри партии и вне ее, внутри страны и за ее пределами... Оно ощущалось во всех областях жизни: политической, экономической, культурной... Сопротивление этому всеохватывающему давлению грозило потерей власти... нужно было в первую очередь найти компромисс с русской национальной средой... надо было, не идя на существенные уступки, создать видимость того, что режим удовлетворяет исконным национальным интересам русских» [ 316 ].

В этом рассуждении может вызвать недоумение или даже негодование словосочетание «национальная среда», обозначающее почти стомиллионный русский народ. Но М. С. Агурский в данном случае все же прав: для того же Троцкого русский народ был именно и только «средой» его деятельности; прав Агурский и утверждая, что в первые послереволюционные годы «теоретиком красного патриотизма и едва ли не его вождем оказывается Лев Троцкий» (с. 144), — что явствует уже хотя бы из его речи «Национальное в Ленине».

Правда, Агурский не говорит с должной ясностью, что Троцкий действовал в этом направлении только ради «политического расчета», но все же достаточно определенно разграничивает две принципиально различные вещи: создание «видимости» национальных устремлении власти (что и делал Троцкий) и, с другой стороны, неизбежный подспудный процесс действительной «национализации» власти. Он пишет, например: «Давление национальной среды, сам тот факт, что революция произошла именно в России, не мог не оказать сильнейшего влияния на большевистскую партию, как бы она ни декларировала свой интернационализм... Это было результатом органического процесса (с. 140).

И вот поистине замечательное «саморазоблачение» Троцкого. Если в 1922 году он провозглашал на страницах «Правды» (5 октября): «Большевизм национальное монархической и иной эмиграции. Буденный национальное Врангеля...» [ 317 ] и т.п., то в 1928 году, уже отстраненный от власти, он гневно обличает: «В целом ряде своих выступлений, сперва против «троцкизма», затем против Зиновьева и Каменева, Сталин бил в одну точку: против старых революционных эмигрантов (разумеется, не «монархических». — В.К.). Эмигранты-это люди беспочвенные, у которых на уме только международная революция, а теперь нужны руководители, способные осуществлять социализм в одной стране. Борьба против эмиграции... входит неразрывной частью в сталинскую идеологию национал-социализма... После каждой революции реакция начиналась с борьбы против эмигрантов, против чужаков и против инородцев...» [ 318 ] (обратим внимание: перед нами осознание своего рода «закона»: в «каждой революции» большую роль играют «чужаки», с которыми впоследствии ведется «борьба»).

Необходимо, правда, сказать, что Троцкий слишком забегал вперед: в 1928 году едва ли были основания усматривать в политике Сталина какие-либо собственно «национальные» устремления (они начали складываться — конечно же, под мощным воздействием идущего в стране «органического процесса» — позднее, в 1930-х годах), хотя программа «социализма в одной стране» все же была определенной подосновой перехода к национальной политике. Но если считать эту программу воплощением «национал-социализма», следует причислить к «национал-социалистам» и Бухарина, который ведь первым, ранее Сталина-о чем шла речь выше, — ее разработал. Троцкий, кстати, прямо сказал здесь же об этом бухаринском «первенстве» и даже связал имя Бухарина с «национал-социализмом» (см. цит. изд., с. 66). Но, конечно, нелепо говорить о каком-либо «национальном духе» Бухарина. М. С. Агурский заявил в самом начале своей книги: «Я полностью отвергаю миф о Бухарине как об умнейшем «русском» человеке и позволю себе считать его «дураком» советской истории, притом злейшим врагом всего русского» (с. 11).

Бухарину, которому в самом деле была присуща почти патологическая ненависть ко всему русскому, явно недоставало ума, чтобы понять выдвигаемую им же самим идею «социализма в одной стране» как закономерный, естественный результат «давления национальной среды»; между тем Троцкий понимал это со всей определенностью.

Но именно тут и обнаруживается суть «позиции» Троцкого: он больше, чем кто-либо из его коллег, твердил о «русском национальном» характере революции, но лишь до тех пор, пока дело шло о «видимости», а не о реальной «национализации».

Впрочем, давно пора обратиться к вопросу, который, вполне вероятно, возник в уме читателей. Вот ты все говоришь нам о Троцком, а как быть с Лениным? Ведь он, проявляя «чрезвычайный интерес» к «черноземной силе» воронежского мужика, совместно с Троцким организовывал жестокое подавление соседних с воронежскими тамбовских мужиков в 1921 году и никогда не возражал-по крайней мере, не возражал открыто — против того, что в возглавляемой им властной иерархии огромную роль играли евреи и другие «чужаки»?

Между прочим, мало кто знает, что до 1917 года евреи занимали в верхах большевистской партии сравнительно скромное место — явно менее значительное, чем в партиях меньшевиков и даже эсеров. Так, из тех четырнадцати евреев, которые входили в число членов и кандидатов в члены большевистского ЦК в 1917-1921 годах, всего лишь двое занимали эти партийные посты в период с 1903 года (год создания собственно большевистской партии) по 1916 год-это Зиновьев (с 1907 года) и Свердлов (с 1912 года). И особенно примечателен тот факт, что такие «цекисты» с 1917 года, как Троцкий, Урицкий, Радек, Иоффе, только в этом самом году и вошли-то в большевистскую партию! То есть получается, что евреи особенно «понадобились» тогда, когда речь пошла уже не о революционной партии, а о власти...

Можно, конечно, попросту объяснить это тем, что, мол, евреи сделали ставку на большевистскую партию не тогда, когда это грозило правительственными репрессиями, а тогда, когда сама партия готова была стать правящей. Однако, во-первых, большевики — сравнительно, скажем, с террористической партией эсеров — преследовались в дореволюционное время гораздо менее жестоко. А, во-вторых, 10 из 14 евреев, которые в 1917-1921 годах были членами и кандидатами в члены ЦК, все же вступили в партию намного раньше — еще до 1907 года. Словом, в том факте, что до 1917 года большевистская «верхушка» не была очень уж «еврейской», а затем стала таковой, выразилась, надо думать, объективная «закономерность». Особенно наглядно она проявилась в своего рода послеоктябрьском «скачке»: из 29 цекистов (членов и кандидатов в члены ЦК), избранных на VI съезде, в 1917 году, было 6 евреев (то есть немногим более одной пятой части) и 7 других «нерусских» (всего «нерусских» около половины), а из 23 цекистов, избранных на VII съезде, в 1918 году, — 8 евреев (уже более трети) и 5 других «нерусских» (то есть всего «нерусских» намного более половины!).

Выше уже говорилось подробно о наиболее общем «законе»: в периоды великих смут для любой страны характерен приход к власти «чужаков». Более конкретные суждения о «закономерности» прихода в революционную власть «чужаков» не раз высказывал Ленин: наиболее ясно и резко он поведал об этом в одном личном разговоре, состоявшемся в конце июля — начале августа 1918 года, когда уже во всю силу разразилась Гражданская война:

«Русский человек добр, — говорил Ленин. — Русский человек рохля, тютя... У нас каша, а не диктатура... если повести дело круто (что абсолютно необходимо), собственная партия помешает: будут хныкать, звонить по всем телефонам, уцепятся за факты, помешают. Конечно, революция закаливает, но времени слишком мало» [ 319 ]. Это, между прочим, совпадает с цитированными выше словами чекистки, приведенными в воспоминаниях дипломата Г. Н. Михайловского...

Предвижу негодование многих читателей по этому поводу: вот, скажут они, чудовищная постановка вопроса — вместо «добрых» русских надо поставить во главе «чужаков», которые будут расправляться без колебаний! Подобное восприятие вполне естественно, но необходимо понять, что объективная историческая задача состояла все же не в некоем самоцельном подавлении всяческого сопротивления революционной власти, а (о чем не раз шла речь в этом моем сочинении) в создании государства, — в частности, в преодолении начавшегося после Февраля распада страны. Выше было показано, что десятки тысяч русских офицеров именно поэтому стали служить большевистской власти; они убеждались на опыте, что ни белые, ни тем более «зеленые» — то есть предводители народных бунтов — фатально не могут возродить в России государство...

Известнейший лидер дореволюционной русской партии националистов В. В. Шульгин, ставший затем одним из видных идеологов Белого движения, постоянно и подчас крайне негодующе писал о «еврейском засилье» в большевистской власти, о том, что евреи, как он определил, «явились спинным хребтом и костяком коммунистической партии», которую они «своей организованностью и сцепкой, своей настойчивостью и волей... консолидировали и укрепили» [ 320 ]. Однако еще до окончания Гражданской войны, в 1921 году, способный к трезвому размышлению Василий Витальевич недвусмысленно заявил, что именно большевики «восстанавливают военное могущество России... восстанавливают границы Российской державы до ее естественных пределов» [ 321 ]. Он уточнял: «Конечно, они думают, что они создали социалистическую армию, которая дерется «во имя Интернационала», — но это вздор. Им только так кажется. На самом деле, они восстановили русскую армию... Как это ни дико, но это так... Знамя Единой России фактически подняли большевики... Конечно, Ленин и Троцкий продолжают трубить Интернационал... На самом деле их армия била поляков, как поляков. И именно зато, что они отхватили чисто русские области» (с. 515,516; имелась в виду война с Польшей Пилсудского в 1920 году).

И Шульгин прямо сказал о полной бесперспективности в тогдашних условиях программы Белого движения, которое стремилось вернуть к власти Учредительное собрание: «...русский парламент героических, ответственных, безумно смелых решений принимать не может... Их (большевиков. — В.К.) решимость — принимать на свою ответственность, принимать невероятные решения. Их жестокость — проведение однажды решенного. «Это нужно — значит это возможно» — девиз Троцкого» (с. 517).

К суждениям такого человека, как В. В. Шульгин (1878-1976), — человека, который, во-первых, с молодых лет активнейшим образом участвовал в российской политической жизни и знал ее досконально и, во-вторых, до самого конца своей почти столетней жизни был убежденнейшим русским патриотом, — стоит внимательно прислушаться.

Шульгин явно считает «еврейское засилье» в послереволюционной России неизбежным и даже имеющим определенный позитивный смысл явлением. Кстати сказать, Шульгин видел и более общую закономерность: выдвижение на первый план «чужаков» вообще, а не только одних евреев; он писал в 1929 году, что большую и необходимую роль играли в большевистской власти поляки, латыши, грузины и т.п. [ 322 ] (напомню, что Польша, Латвия и — до конца 1922 года — Грузия были самостоятельными государствами и, следовательно, речь шла об «иностранцах»).

Вместе с тем В. В. Шульгин не считал (как это характерно и ранее и теперь для многих людей), что Российскую революцию вообще совершили-де «чужаки», и прежде всего евреи. Вот его суждение о взбунтовавшемся русском народе: «...«жиды» виноваты только в том, что они его, народ, натравили на самого себя» (там же, с. 124), то есть на его собственную историческую власть, а в определенной мере и на русскую национальную культуру. Кто-нибудь скажет, что «натравить» — заведомо нехорошее дело. Однако в конечном счете более «виновен» все же тот, кто дал себя, позволил себя натравить на свою собственную власть и культуру. К тому же Шульгин в этой фразе не вполне точен: народ (или, вернее, наиболее активная и вольнолюбивая его часть) явно сам был готов к безудержному бунту, и евреи, если выразиться вполне адекватно, не «натравили» некий до того «мирный» народ, а лишь дополнительно его «натравливали» (эта глагольная форма имеет более «ограниченное» значение, чем «натравили»). Впрочем, и сам Шульгин со всей определенностью утверждает: «Никогда евреям не удалось бы соткать сие чудовище, которое поразило мир под именем «большевизма», если бы их сосредоточенная ненависть не нашла сколько угодно «злобствующего материала» в окружающей среде» (там же, с. 133). Обратим внимание, что и Шульгин употребляет слово «среда», и это в данном случае точное слово, ибо для большевистской власти русская жизнь поначалу была именно «средой» (а не, допустим, «почвой», «основой» и т.п.).

И наконец, еще одно суждение Шульгина о русском народе, которое, без сомнения, трудно принять, но и столь же трудно опровергнуть: «Сняв самому себе голову (то есть русскую власть и, отчасти, культуру. — В.К.), он теперь бесится, что сие совершил...» Но «ежели русскую голову этот народ сам себе «оттяпал», то «жиды», пожалуй, даже услугу оказали, что собственную свою еврейскую голову ему на время приставили: совсем без головы еще хуже было бы!» (там же, с. 124), — громадное безголовое тело напрочь разбило бы себя в нескончаемых «пугачевщинах»...

Итак, Василий Витальевич, прошедший весь крестный путь Белой армии, признает, что большевистская — во многом «еврейская» — власть все же «лучше» безвластия, и, кроме того, вообще не видит другой силы, которая в тогдашних условиях могла бы восстановить государственность. В первой части этого моего сочинения приводились размышления виднейшего «черносотенца» Б. В. Никольского, расстрелянного большевиками в 1919 году, который гораздо раньше, чем Шульгин, еще в начале 1918 года пришел к тому же самому выводу [ 323 ].

Целесообразно напомнить и цитированные ранее точные характеристики самого состояния России после Февральского переворота-характеристики, которые согласно сформулировали совершенно разные люди — гениальный «черносотенный» мыслитель В. В. Розанов: «Не осталось Царства, не осталось Церкви, не осталось войска... Что же осталось-то? Странным образом — буквально ничего», — и влиятельный сподвижник Керенского В. Б. Станкевич: «стихийное движение» русского народа, «сразу испепелившее всю старую власть без остатка: и в городах, и в провинции, и полицейскую, и военную, и власть самоуправлений».

И восстановить власть «на пустом месте» можно было только посредством самого жестокого насилия и, как оказалось, при громадной и, более того, необходимой роли «чужаков», способных «идти до конца»... Словом, есть все основания согласиться с приведенными суждениями В. В. Шульгина.

Вместе с тем нельзя, конечно, не видеть, что восстановление власти «чужаками» имело свою тяжелейшую «оборотную» сторону: они ничего не щадили в так или иначе чуждом им русском бытии, они подавляли и то, что вовсе не обязательно нужно было подавлять... И это уже в первые послереволюционные годы вызывало решительное сопротивление даже в тех кругах, которые всецело поддерживали дело Октября.

Ярчайшим примером могут служить в этом отношении судьбы трех военачальников Красной армии, притом из ряда самых выдающихся: командующего Красной армией Северного Кавказа И. Л. Сорокина, командующего Первым конным корпусом Б. М. Думенко и командующего Второй конной армией Ф. К. Миронова. После их убийства имена их были «заслонены» именами С. М. Буденного, Г. И. Котовского, А. Я. Пархоменко, С. К. Тимошенко и других, но в свое время они значили не меньше или даже больше...

Эти люди вовсе не были «контрреволюционерами», но они выступали против подавления национального бытия и сознания русского народа. Ф. К. Миронов писал Ленину 31 июля 1919 года про «коммунистов... большинство из которых не может отличить пшеницу от ячменя, хотя и с большим апломбом во время митингов поучает крестьянина ведению сельского хозяйства... Я все же хочу остаться искренним работником народа, искренним защитником его чаяний... Социальная жизнь русского народа... должна быть построена в соответствии с его историческими, бытовыми и религиозными традициями и мировоззрением, а дальнейшее должно быть предоставлено времени» [ 324 ].

В составленной позже декларации под названием «Да здравствует Российская пролетарская крестьянская трудовая республика» Миронов писал про «коммунистов, захвативших всю жизнь в свои руки»: «...эта дерзкая монополия кучки людей, вообразивших себя в своем фанатизме строителями социальной жизни» [ 325 ]. В другом обращении «ко всему русскому народу» он призывал: «Долой самодержавие комиссаров!» (там же, с. 232).

Понимая, очевидно, сколь опасно открыто ставить вопрос о «чужаках» в коммунистической власти, Миронов только говорил об этом, но избегал затрагивать сию тему в своих письмах и обращениях. Однако о его устных высказываниях, разумеется, стало известно на верхах. А Миронов, например, звал Троцкого «Бронштейном», утверждал, что народ гонят на «жидовско-европейский фронт» (то есть используют в «еврейско-интернациональных» целях), клеймил члена ЦК Смилгу и других чужаков «вампирами, проливающими невинную кровь», и т.п. (там же, с. 248, 249).

13 сентября 1919 года Троцкий издал приказ: «..Как изменник и предатель, Миронов объявлен вне закона. Каждый гражданин, которому Миронов попадется на пути, обязан пристрелить его как собаку. Смерть предателю!» [ 326 ]

Однако в этот момент в судьбу Миронова вмешался Ленин, который, как полагают биографы Филиппа Кузьмича, именно в сентябре ознакомился с цитированным выше мироновским письмом к нему, отправленным 31 июля 1919 года [ 327 ]. Роль Ленина не вполне выяснена, и нет существенных оснований утверждать, что Ленин «защитил» русского военачальника от «чужаков» (к тому же через полтора года Миронова все-таки убили). Но, во всяком случае, Миронов был тогда не только «реабилитирован», но и назначен на высокий пост, и Ленин в течение двух часов беседовал с недавно объявленным «вне закона» военачальником.

И все же поведение Миронова было слишком «непростительным», и, несмотря на его громкие победы над Врангелем в следующем, 1920 году, он оказался в Бутырской тюрьме и 2 апреля 1921 года был пристрелен там именно «как собака» — без всякого суда, неожиданным выстрелом неведомого лица. Биографы Филиппа Кузьмича убеждены, что за этим убийством стоял очень влиятельный, но «неизвестный нам пока человек или группа людей» (там же, с. 360).

Намного раньше Миронова, еще 1 ноября 1918 года, был так же убит блистательный полководец Иван Лукич Сорокин. Правда, в отличие от Миронова, он сам начал кровавую борьбу с теми, кого считал врагами русского народа. Факты таковы: «13 октября (1918 года. — В.К.) он (И. Л. Сорокин. — В.К.) арестовал председателя ЦИК Кавказской республики Рубина, товарищей (то есть заместителей. — В.К.) председателя Дунаевского и Крайнего, члена ЦИК Власова и начальника «чрезвычайной комиссии» Рожанского. Все эти лица — кроме Власова, евреи — были в тот же день (согласно другим сведениям — 21 октября. — В.К.) расстреляны. По объяснению приближенных Сорокина, пойманных и заключенных в тюрьму, Сорокин «ненавидел евреев, возглавлявших кавказскую власть» [ 328 ]. 28 октября он был объявлен «вне закона» и вскоре же, 1 ноября, застрелен.

Наконец, Б. М. Думенко, заслуги которого позднее во многом приписали его бывшему «помощнику» С. М. Буденному, был 24 февраля 1920 года арестован вместе со своим штабом и расстрелян 11 мая. «Пункт первый» обвинения: «...проводили юдофобскую и антисоветскую политику... обзывая руководителей Красной Армии жидами». К делу подшито «донесение политработника Пескарева... в котором он сообщал, что Думенко в его присутствии сорвал со своей груди орден Красного Знамени и, забросив в угол, сказал: «Не надо мне его от жида Троцкого».... Трибунал Республики имел указание Троцкого об осуждении и расстреле Думенко, который нанес ему личное оскорбление» [ 329 ].

Перед нами судьбы трех виднейших и в свое время знаменитейших военачальников Красной армии. Все они были безоговорочно против и дореволюционных порядков, и Белой армии. Но они не могли примириться с подавлением «русского народа с его, — пользуясь словами из цитированного мироновского письма Ленину, — историческими, бытовыми и религиозными традициями и мировоззрением». А находившиеся на верхах власти «чужаки» постоянно этим занимались, «углубляя», по их определению, революцию...

И дело, понятно, не сводилось к трем названным крупнейшим военачальникам. Нельзя усомниться в том, что подобная же гибель постигла тогда многих занимавших высокие посты людей. Так, согласно убедительным новейшим исследованиям, 30 августа 1919 года был во время боя убит пулей в затылок командир дивизии Николай Щорс, — убит «своими»... Позднее, уже в 1930 годах, его имя было прославлено — в особенности благодаря превосходному киноэпосу Александра Довженко «Щорс» (1939). Застрелил его, как доказывается, «политинспектор Реввоенсовета» одесский еврей П. С. Танхиль-Танхилевич; ранее член Реввоенсовета Юго-Западного фронта С. И. Аралов доложил Троцкому, что «в частях дивизии (Щорсовской. — В.К.) развит антисемитизм...» [ 330 ]

Все это наверняка воспринимается сегодня многими с гневом и проклятиями по адресу властвовавших «чужаков». Но необходимо вдуматься в объективный смысл этой трагической ситуации. Во-первых, при беспристрастном размышлении становится ясно, что такие люди, как И. Л. Сорокин, Б. М. Думенко, Ф. К. Миронов, Н. А. Щорс, если бы даже они «свергли» стоявших над ними «чужаков», едва ли смогли в тогдашних условиях создать и удержать власть. А, во-вторых, «на стороне Троцкого» было преобладающее большинство русских военачальников. Так, командующий Первой конной армией С. М. Буденный самым активным образом выступал и против Ф. К. Миронова, и против Б. М. Думенко (он даже через сорок с лишним лет, в 1962 году, протестовал против «реабилитации» последнего!) [ 331 ]; «разоблачал» Думенко и командир Первого конного корпуса, весьма известный герой гражданской войны Д. П. Жлоба. Большую роль в роковой судьбе Н. А. Щорса сыграл ставший в 1918 году членом Реввоенсовета Республики сын замоскворецкого купца С. И. Аралов [ 332 ]. И нельзя не признать, что «вина» этих «одноплеменников» уж по крайней мере более непростительна, чем тех или иных «чужаков», с которыми застреленные военачальники к тому же вступили в противостояние сами, первыми...

Нельзя также не видеть, что власть «чужаков» являла собой тогда своего рода фатальную необходимость, которая столь резко обнаруживается в составе верховного органа-Политбюро ЦК, где к концу Гражданской войны числились, помимо Ленина, три еврея и один грузин... И несколько неожиданное введение в Политбюро в апреле 1922 года — когда война уже закончилась — русских Рыкова и Томского опять-таки очень показательно.

А в конце 1922-го-начале 1923 года Ленин попытался совершить своего рода переворот — о чем недвусмысленно свидетельствуют его тексты, обращенные им к XII съезду партии, который был намечен на апрель, и впоследствии названные «политическим завещанием» Ленина. Как ни странно (и прискорбно), почти все «аналитики» этого завещания, полностью завороженные «проблемой Сталина», ухитрились заметить в этих ленинских текстах, в сущности, только одну, имеющую в конечном счете частное значение деталь — предложение «переместить» одного человека с поста генсека.

Между тем Ленин начал свое «завещание» так (цитирую по 45-му тому Полного собрания сочинений, указывая в скобках страницы): «Я советовал бы очень предпринять на этом съезде ряд перемен в нашем политическом строе» (с. 343). Да, ни много ни мало — изменение самого «политического строя» (!). И конкретизирует: «В первую голову я ставлю увеличение числа членов ЦК до нескольких десятков или даже до сотни» (там же; в ЦК тогда было всего 27 человек). При этом, — как неоднократно затем подчеркнул Ленин, — в новый ЦК должны войти рабочие и крестьяне, «стоящие ниже того слоя, который выдвинулся у нас за пять лет в число советских служащих, и принадлежащие ближе к числу рядовых рабочих и крестьян...» (с. 348). «Я предлагаю съезду выбрать 75-100... рабочих и крестьян... выбранные должны будут пользоваться всеми правами членов ЦК» (с. 384).

В ЦК состояло, как говорилось, 27 человек, и присоединение к ним 75 — 100 рабочих и крестьян означало бы, что четыре пятых членов ЦК оказались бы людьми из народа в прямом смысле этого слова.

У нас нет никаких сведений о том, что Ленин ставил тем самым задачу изменить национальный состав высшей власти. Он определял цель предлагаемого политического акта как обращение «за поисками новых сил туда, где лежит наиболее глубокий корень нашей диктатуры» (с. 383), и установление «связи с действительно широкими массами» (с. 384. Выделено мною. — В.К.).

Однако вполне ясно, что при осуществлении ленинского «завещания» новый, очень значительно «расширенный» орган верховной власти состоял бы в основном из русских. Повторю еще раз: я вовсе не утверждаю, что Ленин сознательно преследовал именно эту цель: для такого вывода нет каких-либо доказательств. Однако результат предложенной Лениным «перемены» в политическом строе был бы все же именно таким, и естественно полагать, что искушенный политик это сознавал...

Партийные верхи отвергли предложение Ленина, причем особенно решительно выступил против него Троцкий, заявивший в специальном письме в ЦК от 13 февраля 1923 года, что это «расширение» состава ЦК лишит его «необходимой оформленности и устойчивости» и нанесет «чрезвычайный ущерб точности и правильности работ Цека» [ 333 ]. Ленин не имел возможности отстаивать свое предложение. Во-первых, — что не так давно перестало быть «секретом» — ЦК возражал против самой публикации его статьи «Как нам реорганизовать Рабкрин», в которой было частично сформулировано это предложение. В ЦК даже возник план «напечатать эту статью в номере газеты с тиражом... в одном экземпляре-специально для Владимира Ильича». 25 января 1923 года статья все же была опубликована в «Правде» [ 334 ], однако через день, 27 января. Политбюро разослало во все губкомы партии циркуляр, в котором объявлялось, что «Ленину из-за переутомления не разрешено читать газеты; что он не принимает участия в заседаниях Политбюро... что врачи сочли возможным ввиду невыносимости для него полной умственной бездеятельности вести нечто вроде дневника, куда он заносит свои мысли по разным вопросам; что отдельные части этого дневника по указанию и настоянию самого Владимира Ильича появляются на страницах печати» (там же, с. 112); предложение Ленина тем самым полностью дискредитировалось...

В работе XII съезда, к которому Ленин и обращал свое «предложение», он, в силу резкого обострения болезни, не принимал никакого участия. Но поскольку авторитет Ленина все равно был, конечно, огромен, на съезде не решились вообще игнорировать его предложение: состав ЦК был значительно расширен — в полтора раза (с 27 до 40 человек), однако среди вновь избранных не было ни рабочих, ни крестьян, то есть «расширение» было чисто показное...

Как уже говорилось, нельзя безоговорочно утверждать, что Ленин, предлагая ввести в ЦК множество не «профессиональных революционеров», а рабочих и крестьян, подразумевал тем самым и «национальный» сдвиг в составе высшей власти. Но именно такой сдвиг все же затем в течение всего нескольких лет совершился. Между прочим, В. В. Шульгин в 1926 году цитировал суждение одного наблюдателя (возможно, небезызвестного А. А. Якушева) [ 335 ]: «Многие... полагают, что в России царит беспросветное еврейское засилье. Я бы несколько смягчил этот диагноз, я бы сказал, что в современной русской жизни рядом с еврейским потоком, несомненно, пробивается и очень сильная русская струя на верхи» [ 336 ].

И действительно, если к 1922 году в Политбюро русским можно было считать только одного Ленина, то к 1928 году из 9 членов тогдашнего Политбюро 7(!) были русскими (остальные — грузин и латыш). Правда, период коллективизации явно вновь востребовал «чужаков», и к 1931 году из 10 членов Политбюро уже только половина — 5 человек — были русскими, которых «дополняли» еврей, поляк, латыш и два грузина. Такие изменения «национальных пропорций» на наивысшем уровне власти едва ли уместно считать «случайными», несущественными, и есть достаточные основания полагать, что именно новая «революция» в деревне продиктовала возврат к большой роли «чужаков». А к концу тридцатых годов соотношение русских и нерусских в Политбюро опять изменилось: из 9 его членов 6 были русскими, а остальные, кроме одного еврея, — грузин и армянин, то есть «представители» народов СССР, а не поляков, латышей и т.д.

В связи с тем, что в 1926 году были «освобождены от обязанностей членов Политбюро» Каменев, Зиновьев и Троцкий, возникло острое словцо, приписываемое Радеку: «Какая разница между Сталиным и Моисеем? Моисей вывел евреев из Египта, а Сталин из Политбюро». Фраза эта воспринимается обычно как разоблачение «антисемитизма» Сталина, который изгнал этих людей из Политбюро именно как ненавистных ему евреев.

Правда, как раз в 1926 году кандидатом в члены Политбюро стал еврей Каганович, который с 1930 года и до кончины Сталина являлся членом Политбюро, а в 1935-1938 годах был даже «вторым» человеком после Сталина, что с очевидностью выражалось в объединении в его лице сразу трех высших функций: он, как и сам Сталин, был одновременно членом Политбюро, секретарем ЦК и членом Оргбюро ЦК (других таких лиц не имелось). Однако Кагановича все же склонны рассматривать как чисто показную фигуру, долженствующую демонстрировать отсутствие «антисемитизма».

В конце концов можно даже допустить, что в таком мнении есть своя правота. Но нельзя закрывать глаза на целый ряд других сторон проблемы. Во-первых, за удаление Троцкого, Зиновьева и Каменева из Политбюро не менее, а подчас и более решительно выступал, наряду со Сталиным, также и Бухарин, которого трудновато заподозрить в «антисемитизме». Во-вторых, выведение из Политбюро трех наиболее влиятельных евреев ни в коей мере не сопровождалось устранением евреев из «второго» эшелона высшей власти — ЦК.

Впрочем, прежде чем говорить об этом, следует опровергнуть совершенно произвольные (и тем не менее широко распространенные) «сведения» о чуть ли не абсолютном большинстве, которым будто бы обладали евреи в составе ЦК первых революционных лет. В действительности в составах ЦК, начиная с 1919 года и кончая 1939-м (следующий съезд партии был созван лишь в 1952 году), лица еврейского происхождения занимали 1/5-1/6 часть общего количества. Правда, их было больше в 1917 году (6 из 21 члена ЦК) и особенно в 1918 (5 из 15). Но в обоих случаях имели место особенные обстоятельства. В принципе количество членов ЦК должно было составлять тогда 19 человек; именно таковы составы ЦК 1919 и 1920 гг. Но в 1917 году к большевикам присоединились так называемые межрайонцы, лидеры которых — Троцкий и Урицкий — вошли в ЦК, увеличив количество его членов до 21, а долю евреев — до более чем четверти состава. А в 1918 году не были — из-за их резкого расхождения с ленинской линией — введены в новый состав ЦК четверо ранее входивших в него русских (А. С. Бубнов, В. П. Милютин, В. П. Ногин и А. И. Рыков), в результате чего количество членов ЦК сократилось до 15, и хотя лиц еврейского происхождения в ЦК стало меньше, чем в 1917-м (5, а не 6), «доля» их выросла до одной трети [ 337 ]. Но в дальнейшем, до 1939 года включительно — как бы следуя негласному «правилу», — эта доля составляла 1/5-1/6. Нередко объявляют, что террор 1937-1938 годов имел-де, в частности, целью удаления из органов власти евреев. Между тем доля людей еврейского происхождения в составах ЦК 1934 и 1939 годов одинакова (12 из 71)...

Тем более безосновательна версия Троцкого, который в середине 1930-х годов начал уверять, что-де его еще в 1920-х годах изгнали из власти в силу «антисемитской» политики Сталина и других. Ныне эту версию усиленно пропагандируют. Между тем сам Троцкий в ряде сочинений по сути дела опровергает эту свою позднейшую версию. Так, в изданном им в 1930 году автобиографическом сочинении «Моя жизнь» он с полной ясностью показал, что инициатива его отстранения от высшей власти исходила не от каких-либо «антисемитов», а прежде всего от Зиновьева и Каменева. Уже в начале 1923 года, когда стало очевидно, что Ленин едва ли выздоровеет и вернется к власти, «Каменев допрашивал, — сообщает Троцкий, — наиболее доверенных «старых большевиков»... «Неужели же мы допустим, чтоб Троцкий стал единоличным руководителем партии и государства?..» На первое место стали ставить Зиновьева... Еще через некоторое время стали появляться почетные президиумы без Троцкого... Потом (именно потом, несколькими годами позже! — В.К.) первое место стало отводиться Сталину...» [ 338 ]

Итак, отстранение Троцкого от верховной власти начали Каменев и Зиновьев, предложивший в январе 1925 года Пленуму ЦК резолюцию, в которой взгляды Троцкого квалифицировались как «фальсификация коммунизма» [ 339 ], и на этом основании тот 26 января был освобожден от обязанностей председателя Реввоенсовета. Естественно, было бы абсурдно, если бы Троцкий приписал «антисемитизм» Зиновьеву и Каменеву. Но позднее, в середине 1930-х годов, умалчивая о том, что инициаторами лишения его верховной власти были эти евреи, он обвинил в «антисемитизме» Сталина. Насколько это было натяжкой, явствует из более раннего сочинения Троцкого, написанного вскоре после его «падения», в 1927 году. Здесь он сообщал, что решающую роль в борьбе с ним сыграли «Сталин, Ярославский, Гусев и пр. агенты Сталина» [ 340 ]. То есть выходит, что «антисемитскую» акцию по свержению Троцкого осуществляли вместе со Сталиным Яков Давидович Драбкин (Гусев) и Миней Израилевич Губельман (Ярославский)... Разгадка здесь в том, что Троцкий в 1930-х годах стремился дискредитировать Сталина в глазах «левых» кругов Европы и Америки, где большую роль играли евреи; отсюда и не имевшее реальных оснований обвинение в «антисемитизме» (выше уже сказано об очень значительной «доле» евреев в 1930-х годах в органах верховной власти СССР; об «антиеврейских» акциях Сталина речь может идти только по отношению к периоду конца 1940-х — начала 1950-х годов, о чем мы еще будем говорить подробно).

В принципе постепенное вытеснение евреев из высшей власти страны было, по верному определению сиониста М. С. Агурского, естественным, «органическим» процессом: «чужаки» сыграли в пору всеобщего хаоса свою закономерную роль, а в дальнейшем пребывание множества таких людей на верховных постах было уже ничем не оправданным явлением.

Те, кто объявляют подобную постановку вопроса «антисемитской» или «шовинистической», валят, как говорится, с больной головы на здоровую. Ибо обилие евреев, а также латышей, поляков и т.д., которые составляли незначительную долю населения страны, на верхних этажах власти едва ли можно считать «нормальным» явлением (другое дело — явно «ненормальная» ситуация первых послереволюционных лет).

Более того: есть серьезные основания полагать, что сосредоточение евреев на вершине власти было само по себе чревато внутренней несостоятельностью. Казалось бы, такая точка зрения противоречит несомненной еврейской сплоченности, способности к прочному единству. Но мудрейший В. В. Розанов прозорливо написал в 1918 году, что напрасно евреи «думают в целом руководить... Россией... когда их место — совсем на другом месте, у подножия держав (так ведь и поступают и чтут старые настоящие евреи, в благородном «Мы — рабы Твои», у всего настояще Великого)» [ 341 ]. В этом, разумеется, нет ничего «антисемитского» (Розанова в конце его жизни можно, скорее, заподозрить в «филосемитизме»); он отметил здесь же, что революция евреям «не обещает ничего. Даже обещает плохо» (там же, с. 611).

Глубоко верны слова «место — у подножия держав», у подножия трона. Еврейская пропаганда с давних пор и до сего дня пытается внушить, что-де до революции евреи в России не могли занимать сколько-нибудь высоких постов. Но вот хотя бы несколько внушительнейших примеров: еврей Шафиров был вице-канцлером при Петре I, еврей Нессельроде — канцлером при Николае I, еврей Перетц — статс-секретарем при Александре II, еврей Гурлянд — фактическим руководителем министерства внутренних дел при Николае II. Разумеется, они так или иначе служили именно трону, державе (хотя Нессельроде, как можно догадываться, тайно служил и чему-то иному), а не осуществляли свою «программу». Но так или иначе все они благоденствовали при своих повелителях.

Между тем евреи, оказавшиеся на самом верху после 1917 года, уже в 1923 году, как мы видели, «передрались» — несмотря на свою достославную сплоченность... Тем более это относится к более позднему времени — о чем и пойдет речь далее (в частности, о «загадке» 1937 года). Здесь же только подведу определенный итог вышесказанному.

Если уж ставить вопрос о связи устранения Троцкого, Зиновьева и Каменева из верховной власти с пресловутым «антисемитизмом», то только в том плане, что их присутствие в Политбюро неизбежно стимулировало антисемитские настроения в стране, — о чем не раз и не без глубокого беспокойства говорил и сам Троцкий. Особенно остро встала эта проблема в середине 1920-х годов, когда большинство населения осознало, что страной правит не Совнарком, а Политбюро. И не исключено, что сей факт оказал воздействие на решение в 1926 году судьбы еврейских членов Политбюро.

Характерно, что на уровне ЦК эта проблема не вставала столь остро (как в отношении Политбюро), и на ближайшем съезде партии, в 1927 году, в ЦК вошли трое евреев — Я. Б. Гамарник, Ф. И. Голощекин и И. А. Пятницкий (Таршис), как бы заменив удаленную из ЦК «тройку», и «доля» евреев осталась прежней.

Но в наиболее общем и глубоком смысле конец «еврейского засилья» в Политбюро означал, что их роль — притом роль, как говорилось выше, закономерная, даже необходимая — уже сыграна. Напомню, что великий поэт сказал в 1924 году в стихотворении «Русь советская»:

Тот ураган прошел. Нас мало уцелело...

В неистовом урагане первых послереволюционных лет неизбежна была отчужденная, ничего не щадящая власть, а затем начался, по определению стремившегося к объективности сиониста М. С. Агурского, «органический процесс» восстановления национальной государственности — правда, не без замедлений и даже отступлений. Так — о чем уже шла речь — в пору коллективизации половину Политбюро составили «чужаки», хотя в 1928 году их было там всего только двое (из девяти). Наконец, господство «чужаков» сохранялось и в 1930-х годах в «органах безопасности», которые были призваны беспощадно бороться со всяческими «врагами». Но об этом мы еще будем говорить подробно.


ПРИМЕЧАНИЯ:


RUS-SKY (Русское Небо) Последние изменения: 01.10.07